Экспедиция надежды — страница 69 из 79

Это письмо казалось туманным и вместе с тем кристально ясным, но в руки Сальвани оно попало долгое время спустя, когда он блестяще завершил тяжелейшие прививочные рейды в Андах, вписав незабываемые страницы в историю. Городские власти Пуно, Оруро и Ла-Паса выразили доктору восхищенную благодарность за труд и ходатайствовали о присуждении ему звания почетного рехидора. В отличие от Бальмиса, Сальвани проявлял больший интерес к индейскому населению, считая его гостеприимным и заботливым; продвигался он медленно, причем не только из-за сложного рельефа, но и потому, что посвящал много времени изучению туземных поселений, их обычаев и образа жизни.

Письмо застало его в Ла-Пасе, первом городе Королевской аудиенсии[80] Чаркас, в вице-королевстве Буэнос-Айрес, на высоте трех тысяч шестисот метров над уровнем моря. Он со всем рвением стремился в этот город, вопреки рекомендациям врача из Арекипы, который лечил его от хронической болезни легких. Доктор предупреждал, что коль скоро радикальное исцеление от такого серьезного недуга невозможно, то путешествие в горы окажется слишком трудным и рискованным. Но Сальвани пренебрег советами медика и продолжил свое странствие, пересекая долины, горные хребты и реки, терпя солнечные ожоги, дожди и снега, а также перепады температур, что повлекло за собой сильнейшие ревматические атаки. Помимо того, по прибытии в Ла-Пас из-за горной болезни у него опять развилось кровохарканье. Он всегда держал под рукой подаренный Исабель алый платок; он и сейчас сжимал его, читая письмо. Сальвани изо всех сил старался не поддаваться эмоциям. Он понял, хотя это и не звучало открыто, что Исабель страдает от любви, к которой он не имеет никакого отношения. Какой наивной ему теперь казалась выстраданная мечта о том, как они вместе с Исабель поселятся в каком-нибудь солнечном уголке с сухим климатом и начнут лечить людей… Время представлялось ему гигантской волной, которая смывает все – здоровье, любовь и, как сейчас, последние надежды. Письмо заставило его вернуться к реальности: он болен, одинок и бессилен перед враждебной силой природы, но стремится выполнить непосильную задачу – спасти целый континент от библейского мора.

После прочтения письма он почувствовал себя хуже, потерял аппетит и в конце концов был вынужден вызвать врача.

– Вы жалуетесь на перемежающуюся лихорадку, круп, а что еще?

– Боль в груди. И вот здесь, – Сальвани указал на сердце.

Врач прослушал его:

– Это сердце.

– Вот оно и болит.

– Ну-ка, давайте попробуем отделить ложные симптомы от настоящих…

– Все настоящие, доктор.

– Я не ставлю под сомнение вашу искренность, Боже упаси, но вы как медик знаете, что некоторые симптомы вызваны скорее упадком духа, нежели болезнью… Лихорадка, скорее всего, обусловлена малярией.

– Да, а круп – дифтерией.

– А боль в груди – чахоткой. Но сердце бьется ровно, – заключил врач, снимая трубку и кладя ее на стол.

– Но все-таки мне больно.

– Наверное, виной тому переутомление и общее истощение.

– Наверное.

Причиной боли стало чувство безысходного одиночества, захлестнувшее его после чтения письма, но этого он врачу сообщить никак не мог.

В действительности Сальвани отдавал себе отчет в том, что впереди лежит еще огромная неохваченная территория, что сам он не в состоянии ни продолжать путешествие, ни вернуться в Испанию. Он находился в тупике. Единственным доступным решением было получить должность в Америке, выбрать себе место с умеренным и здоровым климатом, при этом относительно сухим, и доживать остаток дней в одиночестве, но с достоинством, полностью оборвав связь с Филантропической экспедицией. Вдобавок к тому, что на реке Магдалена он ослеп на один глаз, в горах он вывихнул запястье, и оно потеряло подвижность.

– Теперь я могу только вакцинировать и писать, – говорил Сальвани.

Он обратился к министру Хосе Кабальеро, прося удовлетворить его ходатайство в связи с тем, что слишком болен для того, чтобы возвращаться в Испанию. Но ответа не последовало. Сальвани решил, что власти, встревоженные стремительно ухудшавшейся политической обстановкой и грозящим вторжением Наполеона, сочли его просьбу не заслуживающей внимания. Однако он продолжал отправлять послания, все более и более безнадежные, настойчиво требуя, чтобы монархия назначила его на какой-нибудь ответственный пост, который позволит ему восстановить здоровье и устроить свою жизнь.

Но что же делать, пока Мадрид не удостаивает его ответом? Что делать, если он откажется от работы в экспедиции? Перестать получать положенное жалование и медленно умирать с голоду в каком-нибудь городе на Андском плато? Спуститься на побережье и вымолить себе должность в университете Лимы? Несколько дней Сальвани обдумывал сложившуюся ситуацию. Было ясно, что невозможно и дальше игнорировать недуг. Сколько ему осталось жить? Неделю, год, два, десять? Ему уже столько раз удавалось оправиться после очередного приступа, что он привык уживаться с болезнью, как с капризной и суровой подругой, которая в самый последний момент всегда прощает его. Он не сомневался, что после нового кризиса обязательно встанет на ноги. Жажда жизни, страстная увлеченность работой, безграничная любознательность и целеустремленность, подпитывающая сильный дух, – все это составляло стержень его существования и заставляло двигаться вперед. Но сейчас он задавал себе вопрос: «До каких пор это продлится? Не лучше ли продолжить деятельность по профилактике оспы, чем удалиться от мира и ждать смерти? Если уже развеялась мечта о новой встрече с Исабель, то какой смысл переезжать в солнечный сухой край? Не лучше ли идти до конца, погибнуть, спасая других, отдать свою жизнь во имя здоровья человечества?» Из Ла-Паса своей изувеченной рукой он написал в Испанию, уведомляя, что продолжит работу в экспедиции и собирается направиться в Буэнос-Айрес.

73

«Магеллан» отнюдь не был кораблем, специально оснащенным для работы экспедиции; он предназначался для пассажиров и был переполнен: военные, купцы, семьдесят пять монахов, Бальмис, шестеро его помощников, больше двадцати детей и команда. В трюмах громоздились горы разномастных тюков и штабели ящиков – в первую очередь, серебро от продажи восточных товаров, еще серебро для выплаты жалования чиновникам на островах, золото в слитках, чеканная монета, кармин из Оахаки, какао, кофе, ваниль, сахар, швейные иглы, мыло, игральные карты и сомбреро. Для размещения этого огромного груза пришлось потеснить пассажиров.

– Дети не смогут здесь спать, – заявила Исабель.

– Ничего не поделаешь, придется. Другого места нет. Приказ капитана.

Подобное закручивание гаек определенно имело целью лишний раз показать, насколько мало для властей значит экспедиция и ее самые уязвимые участники. Малышей заставили спать в кубрике рядом с пороховым погребом на корме нижней палубы, где обычно хранилось имущество боцмана. Место было неимоверно загаженным. Ни коек, ни гамаков им не предоставили, и Исабель как могла уложила их на полу; там они и спали – вповалку, перекатываясь и натыкаясь друг на друга во время качки. Порой кто-то из детей просыпался с воплем ужаса, потому что мимо него в поисках съестного пробегала огромная крыса.

– Детей кормят мясом коров, павших от болезни, – возмущалась Исабель.

– Не только детей, – посетовал Бальмис, – подозреваю, что и нас тоже. Но им дают фасоль, чечевицу, иногда перепадают сласти, так?

– Они терпят только потому, что слишком кроткие и безответные, а иногда их спасает милосердие пассажиров, которые делятся с ними галетами.

– Наша пища немногим лучше.

– И вы не собираетесь ничего предпринимать?

– Нет, конечно, собираюсь… – Бальмис замялся, пораженный воинственным тоном Исабель.

По правде, Бальмис устал сражаться с такими людьми, как вице-король или Креспо, раз за разом разбивать себе лоб об одну и ту же стену. У него кончились силы. Но Исабель, пылая негодованием, знала, как заставить его действовать.

– Вам известно, сколько заплатили за проезд пассажиры, занимающие каюты на корме на верхней палубе, самые лучшие?

– Больше, чем мы.

– Ошибаетесь. Намного меньше. Билет им обошелся в двести песо, и едут они в прекрасных условиях, а вы заплатили пятьсот за взрослого и – страшно подумать! – триста за ребенка, чтобы спать рядом с крысами! Это, это…

Исабель не находила слов. Бальмису редко доводилось видеть ее в подобной ярости.

– Кто вам это сказал?

– Монахи-капуцины. На корабле трудно что-то утаить.

– Я переговорю с Креспо.

Теперь и Бальмис разозлился. Он от природы отличался вспыльчивостью, и сейчас его доводило до исступления то, что никак не удается ускользнуть от длинных рук вице-короля, который, как подозревал Бальмис, спелся с Креспо. Доктор пронесся по палубе и обнаружил Креспо около каюты старпома, где он распекал матросов. Бальмис не дал капитану договорить, схватил за грудки и отвел в сторону, чтобы остальным не было слышно:

– Вы содрали с меня сумасшедшие деньги – одиннадцать тысяч триста песо! – на содержание экспедиции, а обращаетесь с нами хуже, чем с животными!

– Надеюсь, вы не жалуетесь на свою каюту…

– Я имею в виду детей. Мы же договаривались, что…

Креспо оборвал его.

– Доктор, вы вообще оказались на борту только благодаря моему заступничеству перед вице-королем: он не хотел перегружать судно. Вы должны благодарить меня, а не обливать грязью. Вице-король предупреждал меня о вашем высокомерии и дурных манерах, но знайте, что здесь командую я, – прорычал капитан, указывая на висящий на поясе пистолет.

Креспо привык сражаться с пиратами и не собирался дать себя запугать такому типу, как Бальмис; доктору ничего не оставалось, как уступить и набраться терпения.

Дети постепенно переставали казаться кроткими; долгое заточение на судне выявляло их худшие стороны. Если они не сидели на уроках с Исабель, то совались куда не следует и болтались под ногами у матросов, мешая им работать. Не было никакой возможности поддерживать спокойствие и тишину среди двадцати шести детей в течение дня. Перед отходом ко сну они отказывались забираться в свой отсек, причем имели на то вполне веские основания. По их словам, крысы стали гнушаться объедками: