– Я нормальная! – отчаянно выкрикнула Эстер.
– Нет, детка, нет. Ты душевнобольная. Иначе ты не лежала бы сейчас на обочине у разбитой машины черт пойми где. Плюс ко всему ты выбрала меня. И этого достаточно, чтобы сделать о тебе выводы. Извини, но я скажу тебе правду. Мой неутешительный диагноз: тебе скучно жить в принципе. Ты забиваешь пустоту. Думаешь, так можно излечиться? Ничуть.
– Нашелся психолог! Наконец-то! Сама бы никогда не разобралась, – съязвила Эстер.
– Я хочу сказать, что я такой же. И ты такая. Я живу с этим. И тебе придется. Добро пожаловать в клуб. Вряд ли ты найдешь что-нибудь, что сможет тебя успокоить. Я говорю правду – ты можешь принимать ее, а можешь не принимать, но ситуация от этого не изменится.
– Романтические страдания бедного художника, – отмахнулась Эстер.
– Больше мне нечего добавить, – заключил Джонни. – Наслаждайся. Это наше состояние, в котором мы должны пребывать. Как для растений требуются определенные условия для роста, так же и нам с тобой нужны американские горки. Это не значит, что они подходят для всех. Это значит, что мы по-другому не можем.
– И что тогда делать?
– Ничего. Жить. Получать за это по заслугам, – подвел итог Джонни.
Жизнь влюбленных сменяли кризисы. Проблемы накладывали свой отпечаток на и без того трудные взаимоотношения. Но перед этим Джонни и Эстер бывали счастливы безгранично и искренне, как дети, освобожденные от правил и запретов.
Так, утром, когда Эстер только открывала глаза, Джонни, по обыкновению подвыпивший, лежал рядом с ней на шелковых простынях и на клочке листа из маленького блокнота рисовал все самое увлекательное, что с ними случалось. Блокнот был чем-то сродни альбому, где вместо фотографий гелевой ручкой, иногда карандашом, вырисовались воспоминания, приукрашенные фантазией. Порой сюжеты выглядели хаотичными и малопонятными, но неизменно на уголке Джонни проставлял даты для Эстер. Когда у нее появлялось желание и время, она писала короткие заметки-впечатления на оборотной стороне.
Внутренний мир Джонни оставался для Эстер загадкой. Они многое знали друг о друге, о многом разговаривали и делились всем, что происходило в их жизнях до встречи друг с другом, но каждый из них понимал, что эта информация не дает им, в сущности, ничего. Много непредсказуемого и нелогичного было в их поведении.
Люди, живущие эмоциями, не могут определенно рассказать, что будет завтра, не то что планировать месяцы и тем более годы. Джонни был открыт перед Эстер, правдив и честен, как только мог. И если они когда-нибудь лгали друг другу, то это случалось только от самообмана. Они думали, что знали, говорили уверенно, без дрожи в голосе и без отвода глаз. Джонни твердил, что в его жизни не было большой любви до появления Эстер. А Эстер уверяла, что если бы не ее «смертный приговор», она бы осталась с Джонни на всю жизнь. Справедливо ли утверждать, что они лгали, если искренне верили в это?
– Ты очень красивая. И спина, и ямочки на пояснице, – бормотал Джонни, когда гладил пальцами горячую от сна кожу Эстер.
Он откидывал одеяло и целовал ее шею. Прижимал к себе нежно и бережно. В такие минуты Джонни весь обращался в чувство, в осязание, в сострадание. Он был внимателен и заботлив, он излучал спокойствие. Это были короткие моменты затишья перед бурей, когда Джонни становился покладистым и даже на некоторое время переставал употреблять наркотики и выпивать. Но минуты озарения случались так редко, что Эстер ценила каждое утро, не приносящее тревог.
На завтрак влюбленные любили ходить во французскую пекарню и есть пирожные с заварным кремом и пить кофе. На маленьких столиках, покрытых клетчатыми хлопковыми скатертями, стояли вазочки со свежесрезанными ромашками. Их желтые пуговки весело смотрели вверх, обрамленные венками из белых лепестков. Цветы неизбежно пустились бы в хоровод под чудное пенье Мирей Матье, Эдит Пиаф и Сержа Генсбура, если бы имели ноги. Запах крема мешался со сладким ароматом пудры и действовал на Эстер умиротворяющее – она переносилась в беззаботное время, когда безраздельную власть над ней имел Льюис Кэррол, а не авторитет сверстников.
Джонни вслух размышлял о современном искусстве, Эстер слушала внимательно, готовая в любой момент возразить.
– И конечно, к такому искусству прилагается куча толкований. Гора талмудов, объясняющих смысл этого дерьма, – фыркнул Джонни и брезгливо отбросил смятую салфетку.
– Что же в этом плохого? Значит, автор действительно что-то хотел сказать. Может быть, он просто сказал слишком много? – иронично спросила Эстер. Она знала, что Джонни воспримет вопрос слишком близко к сердцу и пустится в долгие объяснения.
– Потому что великое искусство каждый понимает по-своему. Не нужно выжимать смысл там, где его нет. Очень часто отсутствие содержания прикрывают чем-то навязанным, притянутым за уши. Смысл один – толкований много. И если то, что сейчас называют искусством, выполнено дурно, объясняй это или не объясняй, – это мусор. Все давно уже сказано и придумано, а современное искусство призвано только впечатлять. Вспышка. Была и нет. Завтра все забудут об этом дерьме.
– Так же, как и мы забудем друг о друге? – между прочим уточнила Эстер, небрежно надкусывая сладкую булочку.
– А мы здесь при чем?
– Потому что мы тоже вспышка.
– Ну, если ты так считаешь… – протянул Джонни и посмотрел в окно.
– Разве нет? Я пытаюсь объяснить твое поведение. Ты пытаешься объяснить мое. И все так запутано и непонятно. Но не слишком ли много в нас поверхностного?
– Хочешь сказать, что мы тоже пустые и ничего из себя не представляем? – усмехнулся Джонни.
– Нет, я не хочу так сказать. Но параллель прослеживается. Все слишком сложное, витиеватое, как правило, ложь. Истина всегда проста.
– Тогда это горькая правда. Либо ты просто прибедняешься. Как писатель, которым свойственно драматизировать, – рассмеялся Джонни и слизал крем с перепачканных пальцев Эстер.
Иногда Эстер чувствовала, что Джонни принадлежит ей. Но чаще понимала, что он часть какого-то масштабного замысла, которому суждено случиться, даже если ее не станет. Она воспринимала их пару как пару котов – свободолюбивых, одиноких, но все же всегда возвращающихся в родные места. Сейчас им было уютно и тепло в объятиях друг друга. Они обрели себя. Можно сказать, что они полюбили друг в друге самих себя. Это было и высшей мерой эгоизма, и, наверное, высшей мерой любви. Ведь только себя творческий человек может любить настоящей любовью, как не может любить никого другого.
– Взять моего мужа, например, – продолжила Эстер, – он не говорит о чувствах, он холоден и скуп на слова, но ему можно верить.
Джонни устало закатил глаза. В последнее время он все чаще и чаще выходил из себя.
– То есть тебе не нравится, как я выражаю эмоции?
– Нет, все отлично. Только словам я давно не верю.
– Откуда ты все, мать его, знаешь? Просто ответь? Тебе надо играть в рулетку, если ты можешь предвидеть будущее.
– Почему ты постоянно орешь на меня? – повысила голос Эстер.
– Потому что ты умудряешься испортить каждое наше спокойное утро!
– Я?
– Просто заткнись и доедай свою булку. Мы поедем на пляж. Я не хочу выяснять с тобой отношения. Я хочу отодрать тебя здесь и сейчас, но я не делаю этого, потому что в состоянии себя контролировать. Поэтому и ты воздержись, пожалуйста, от своих едких комментариев.
Эстер рассмеялась и снисходительно погладила Джонни по ноге.
– Туалет. Мы можем пойти в туалет.
– Мы можем, а главное, мы пойдем. Но сначала допей свой кофе.
Спокойные дни омрачали ссоры по пустякам, а неспокойные – грандиозные скандалы с истериками, придыханиями и заламыванием рук.
Субботним днем, когда ничего не предвещало беды, Джонни напился до полусмерти. Он распластался на голом холодном кафельном полу кухни и задумчиво курил траву, глядя в потолок. Эстер давно перестала бороться с его дурными привычками и пустила ситуацию на самотек. Она успокоила себя тем, что ей нужно платить чем-то за жизнь с таким человеком. Под словом «таким» Эстер, конечно, подразумевала безоговорочный талант Джонни. Эстер нравились его вкус, видение красоты, острый ум и особенно шутки. Ей льстило, когда Джонни в волнительном предвкушении вел ее оценивать очередную работу. Эти минуты были самыми интимными в их жизни. Не то время, когда они занимались любовью, и даже не в ночные часы, когда шепотом делились тайнами, но моменты, когда Джонни, беззащитный как ребенок, воодушевленный и наивный, представлял на суд Эстер свои картины. В эти мгновения он был самым ранимым на планете. Любое случайное слово и даже неверно истолкованная мимика могли задеть его.
Эстер искренне верила, что он талантлив, – ей не приходилось кривить душой, когда в очередной раз она повторяла: «Мне безумно нравится. Что тебя вдохновило?» Тогда Джонни оживал, забывая обо всех своих демонах, забывая о гнетущем чувстве пустоты, и долго и обстоятельно рассказывал о мотивах и процессе создания картины. Эстер слушала не перебивая. Она знала, что сейчас Джонни счастлив. Сейчас Джонни не чувствует боли. Сейчас нужно помолчать.
– Почему ты куришь дома? – укоризненно спросила Эстер, переступая через Джонни. Она намеревалась открыть окно. Запах марихуаны заполнил кухню и уже начал проникать на второй этаж.
– Чего ты докопалась до меня? Тебе вечно что-то не нравится, – огрызнулся Джонни. Его красивые блестящие волосы разметались по полу, как золотистые ниточки. Эстер смерила его недобрым взглядом.
– Ты опять пьян! Ты опять накурился! Ты становишься все хуже и хуже.
– Ты мне будешь о морали говорить? – нахмурив брови, спросил он.
– Почему нет?
– Ты? Девушка, которая ушла от своего мужа? Которая спит черт пойми с кем, оставаясь при этом замужем? Которая готова была трахаться со мной, как только мы встретились? Правда? Ты считаешь, что у тебя есть право говорить о морали?
Эстер вросла в землю. Слова Джонни больно ранили ее. Унизили. Как он только осмелился сказать ей такое? Либо он лжец, который все это время притворялся, что любит ее, либо он не понимает, о чем говорит сейчас, не контролирует себя. Неужели можно смотреть на человека с такой неприязнью, если действительно дорожишь им? И тем более упрекать в том, в чем Джонни сам отчасти повинен.