Эксперимент S — страница 25 из 39

ть свою жизнь. Сделал все, чтобы изгнать из своей души мрак. Я сменил изучаемый предмет и занялся психологией, чтобы понять, почему люди совершают такие ужасные вещи, какие совершают, помочь им, если смогу. Но моим истинным призванием оказалась наука о сне. Я присоединился к исследователям, желавшим выяснить, что происходит в нашем мозгу, когда мы спим. До пятидесятых годов все считали сон пассивным времяпрепровождением, но благодаря электроэнцефалографам удалось доказать другое: мозг проходит четыре стадии сна, цикл повторяется снова и снова, а после фазы быстрого сна мы просыпаемся, и наш разум полон тающих часов, фантастических пейзажей и незнакомых лиц, которые мы не можем вспомнить.

– Интересный факт, профессор, – заговорил Гуру. – Один из первых исследователей фазы быстрого сна обнаружил, что может предсказать, когда проснется младенец, наблюдая за движениями его глаз под веками.

Доктор Уоллис кивнул и раздавил сигарету в пепельнице.

– Несомненно, этот фокус оживит любую рекламную вечеринку. А вот не менее интересный факт: прикрепите электроды на время сна к любой живности – птице, тюленю, кошке, хомяку, дельфину, кому угодно, – и окажется, что каждое живое существо во сне проходит цикл из четырех стадий.

– Хомяки тоже видят сны?

– Сны и многое другое, брат. Золотистые хомячки просыпаются от спячки – просто чтобы вздремнуть. Значит, когда гаснет свет, происходит что-то чертовски важное, я бы сказал, жизненно необходимое. Но что именно? Что, черт возьми, происходит во время сна, который так важен для любого существа?

– Позвольте напомнить вам, профессор, что на вашей лекции «Сон и сновидения» вы утверждали, что мы спим по привычке. Мы спим, перефразируя вас, потому что спали всегда.

– Это, конечно, интересная гипотеза, верно? И она привлекает на мои лекции толпы любознательных молодых людей. Но верю ли в эту гипотезу я сам? – Сцепив руки за спиной, Уоллис начал расхаживать по маленькой комнате. – Десять лет назад – летом две тысячи восьмого года – я провел свои первые эксперименты по лишению сна на мышах. Тогда большинство исследований проводилось на дрозофилах, потому что они гораздо дешевле и их проще содержать. Но мышей можно подключить к энцефалографу, а это – неоспоримое преимущество. В экспериментах я стимулировал мышей в тот момент, когда они собирались войти в фазу быстрого сна, где давление сна выше. Потом я давал мышам спать без помех, выделял тех, кто вел себя странно, и копался в их геномах. В конце концов я обнаружил, что все они имеют общую мутацию в определенном гене. Их энцефалограммы показывали необычное количество высокоамплитудных волн сна, то есть они не могли избавиться от давления сна и жили в дремотном изнеможении. Я так и не смог выявить связь между мутировавшим геном и давлением сна, но в итоге мои исследования позволили мне разработать предварительную версию газа-стимулятора – и это все изменило.

Сидевший в кресле Гуру подался вперед.

– Что вы имеете в виду? Что именно изменило, профессор?

– Контрольные мыши, лишенные сна по обычной схеме, жили от одиннадцати до тридцати двух дней. При этом никакой анатомической причины смерти выявлено не было. Они просто падали замертво, либо из-за стресса, либо отказывали органы. Но все мыши, на которых воздействовал стимулирующий газ, умерли в течение четырнадцати дней, и они не просто падали замертво. Они умерли чрезвычайно ужасной смертью.

– Позвольте спросить, профессор, как мыши могут умереть ужасной смертью?

– Первые пять-шесть дней эксперимента они вели себя так же, как контрольные мыши. У них пропадал аппетит, энергетические затраты по сравнению с исходными удваивались, приводя к быстрой потере веса и истощению. Это было вполне ожидаемо. Но затем, между десятым и четырнадцатым днями, они начинали внезапно и остервенело нападать друг на друга. Это не были мелкие стычки от усталости. Это были бои насмерть – и даже за гранью смерти. Потому что всякий раз, когда одна мышь умирала, оставшиеся в живых нападали на ее труп без всякой видимой причины. Выедали глаза, отгрызали лапы и хвост, вспарывали живот и вытягивали внутренности. Мыши так себя не ведут, да и другие животные тоже, за исключением разве что самых развращенных представителей нашего вида. А когда оставалась одна последняя мышь, она обращала всю ярость на себя и наносила себе раны, пока они не оказывались смертельными. Вот так, друг мой, мышь может умереть ужасной смертью.

– То есть контрольные мыши ведут себя нормально и умирают по естественным причинам, – заговорил Гуру. – Тогда почему же мыши, на которых воздействовал стимулирующий газ, вели себя так необычно?

– Этот вопрос мучил меня многие месяцы, – признался Уоллис. – И однажды утром ответ явился сам собой. Я завтракал, а за соседним столиком сидел священник. Скоро к нему присоединился другой мужчина, то ли приятель, то ли другой священник, но без пасторского воротничка. Так или иначе, они завели разговор на богословскую тему, – я не собирался их подслушивать, они просто сидели рядом, и выбора у меня не было. Я отказался от привычной второй чашки кофе, вернулся домой и начал вспоминать воскресные визиты в церковь в годы моего детства. Вспомнился гимн, который пели прихожане. И мама, которая цитировала Писание и предупреждала меня: нас всех соблазняет сатана и хочет подобраться к нам через сердца…

– И разум, – со значением произнес Гуру. – Только не говорите, профессор, будто мыши, принявшие стимулирующий газ, были одержимы злыми духами?

– Одержимы? – доктор Уоллис пожал плечами. – Я распрощался с религией, Гуру, но слово «одержимый», пожалуй, подходит для описания того, что произошло с этими мышами. Ведь что такое одержимость, как не хаос, охвативший разум? Именно это я и хочу доказать, друг мой. Любой живой организм – от бактерий и вирусов до млекопитающих и людей – представляет собой хаос, только упорядоченный. Другими словами, в каждом из нас кроется безумие, но оно сдерживается врожденными моделями поведения.

– Вы имеете в виду инстинкт? – спросил он.

– Именно, Гуру. Инстинкт – наше руководство по здравому смыслу, если угодно. Представь себе, что у львицы нет материнского инстинкта – бросаться на защиту своих детенышей. Что новорожденная морская черепаха инстинктивно не ползет к океану в поисках безопасности. А сумчатое при рождении не знает, что нужно забираться в сумку матери. Без инстинкта паук не будет знать, как плести паутину. Птица не будет знать, как вить гнездо или добывать червячков. Медведь не уйдет в зимнюю спячку и, скорее всего, умрет от голода. Собака не будет стряхивать воду с шерсти и, вероятно, заболеет. Без инстинкта жизнь превратится в хаос.

– А что же мы? Люди? Мы ведь не марионетки, которые привязаны к инстинкту…

– Еще как привязаны, Гуру! – воскликнул Уоллис. – Страх, гнев, любовь. Инстинкты управляют нашими действиями почти всегда. Но в одном ты прав. У нас сложный мозг, мы наделены здравым смыслом, мы вольны принимать решения, и у нас в царстве животных есть привилегия: мы можем заглянуть за завесу матушки-природы и попробовать на вкус бурлящее в нас безумие. Ведь инстинкт, друг мой, никогда не велит прыгнуть с моста, направить фургон на толпу невинных граждан, похитить и мучить ребенка. Этими поступками управляет сидящее в нас безумие, сумасшествие, которое не подчиняется инстинкту.

На лице Гуру отразились мучившие его сомнения.

– Даже если это так, профессор, и природа балансирует на грани между хаосом и порядком, я все равно не понимаю, при чем тут мыши и стимулирующий газ?

– Дело в том, что инстинкт – не единственный инструмент матушки-природы, позволяющий нам мыслить здраво. У нее в рукаве припрятан еще один мощный козырь.

В глазах Гуру мелькнуло понимание.

– Сон?..

– Почему любая биологическая форма жизни испытывает давление сна? Почему у нас есть безотказная защита в виде микросна, которая заставляет нас засыпать, даже если мы сопротивляемся изо всех сил? Что же такое важное и требующее уйму энергии делает наш мозг треть нашей жизни, что в конце каждого дня он, по сути, лишает нас сознания и парализует? Какое эволюционное преимущество может окупить риск, связанный с тем, что мозг отключается на треть суток? Скажу так, мой дорогой друг. Наш мозг делает все, чтобы сидящее в нас безумие не вырвалось наружу. Это правда. Я лично был свидетелем того, что происходит, если надолго лишить живое существо сна и микросна. Да, пока только на мышах, но сейчас…

Он посмотрел на замазанное экскрементами смотровое окно.

Гуру тоже посмотрел, и у него перехватило дыхание.

– Вы сказали, что Чед и Шэз не спят?

– Нет, Гуру, не спят.

– Они… заглянули за завесу матушки-природы?

Доктор Уоллис кивнул.

– И им нужна наша помощь.

* * *

– Чед, Шэрон, я вхожу, – объявил доктор Уоллис.

Он ответа не последовало, да он его и не ожидал.

Уоллис обернулся к Гуру:

– Придется поднатужиться и выдавить дверь.

– Как насчет смотрового окна? – спросил тот. – Не проще ли разбить его?

– Проще, конечно, но его потом не закроешь, и газ будет идти в это помещение. Давайте на счет «три» навалимся на дверь. Готовы?

Они навалились. С другой стороны двери раздался визг, похожий на скрежет металла о бетон.

– Толкай! – велел доктор Уоллис.

Дюйм за дюймом дверь подавалась. Наконец Уоллис увидел, что перед ней на боку лежит большой, семисотлитровый холодильник.

– Еще немного. Так, хватит. – Доктор оглядел узкое пространство между дверью и рамой. Пролезть можно. – Я иду первым.

Прижавшись спиной к двери, Уоллис оперся правым коленом на опрокинутый холодильник и стал протискиваться внутрь. Верхняя часть тела прошла в узкий проем, осталось только протащить ноги. Отряхнувшись, он окинул взглядом комнату.

– Вот черт, – выдохнул он.

* * *

Доктор Рой Уоллис подошел к центру лаборатории. Пахло в десять раз хуже, чем в самой грязной уборной, какую он имел несчастье посетить. Чед сидел в дальнем углу, у зоны отдыха, и наблюдал за ним. Глаза его светились недобрым светом. Но доктор Уоллис смотрел на Шэрон. Она лежала на кровати, на боку, обнаженная ниже пояса. Через центр лба тянулся прямой разрез от виска до виска – либо она сама постаралась, либо ей удружил Чед. Рана сильно кровоточила, окрашивая бо́льшую часть лица в красный цвет.