Политтехнологи здесь отвечают за иллюзию конкурентности в политике, иными словами, за то, чтобы в российской политике не было альтернатив. Как выразился Эндрю Уилсон, «постсоветские политтехнологи… видят себя политическими метапрограммистами, дизайнерами Системы, лицами, принимающими решения, и контролерами одновременно, применяя любую технологию, какую смогут, к конструкции политики в целом». Их роль в российской политике напоминает роль Госплана в советской экономике. Они движутся в мире клонов и двойников, в мире «административных ресурсов», «активных мероприятий» и «компромата». В мире партий, которые участвуют в выборах, не имея ни персонала, ни членов, ни даже штаб-квартиры. В мире хорошо оплачиваемых инсайдеров, выступающих как громогласные оппоненты режима, в мире националистических пугал и фальшивых переворотов.
Если процитировать памятную фразу Владислава Суркова, главная их задача в том, чтобы разделить электорат и объединить нацию.
В середине 1990-х Павловский обнаружил у выборов потенциал становиться «событиями», создающими в стране новую реальность. Его поразил факт, что большинство избирателей желают демократии, в то же время мечтая о «сильной руке» центральной власти. Классическое различение между демократией и авторитаризмом в России не работало. Павловский одним из первых осознал, что в новом мире выбор – не столько выражение интересов людей в институтах, сколько презентация власти народу. В ходе президентских выборов 1996 года он смотрел интервью с пожилой женщиной. Та рассказала интервьюеру, что она коммунистка и ей близок коммунистический лидер Геннадий Зюганов, но голосовать будет за Ельцина, потому что он президент. А за Зюганова она проголосует, лишь когда тот станет президентом! Другими словами, выборы в коммунистической России – не представительство народа, а представительство власти перед народом. Как лишить народ права голоса, не лишая его прав голосования? Вот самая большая проблема, которая стояла перед Кремлем и которую должен был решать Павловский. Решением стала «управляемая демократия».
Читая эти воспоминания, легко понять, что свело Путина с Павловским. Это испытываемое обоими возмущение слабостью страны. Оба мечтали взять реванш. Однако, читая историю жизни Глеба, можно понять и то, что вынудило их пути разойтись. Павловский стал путинистом, мечтая о суверенной России, и стал экс-путинистом, ценя суверенитет личности. Павловский и Путин единодушны в том, что развитие России нельзя свести к подражанию Западу, но, по мнению Глеба, Россия обречена, пока ищет себе цели в противостоянии Европе. Оба ностальгировали по СССР. Но если Путина привлекал статус советской сверхдержавы, то Павловского привлекала масштабность советского проекта – Советский Союз был для него единственным непериферийным образом России.
По Павловскому Россия сегодня – не идейный боец, готовый преобразовать мировой порядок, но и не реалист-прагматик, обороняющий сферу влияния. Путинский Кремль страшится, что потеря иллюзии России как великой державы станет угрозой существованию страны. В глазах Кремля статус великой державы заключается в том, что страна может нарушать правила, не подвергаясь наказанию.
Согласно Павловскому, Россией движет не сила экспансии, а внутренняя слабость и отсутствие видения близящегося послепутинского будущего. Путин преуспел в том, чтобы политическая альтернатива ему стала немыслимой, страна попала в ловушку его успеха. Иными словами, массовая поддержка Путина – слабость, а не сила, и российский лидер об этом догадывается. Вячеслав Володин лаконично резюмировал: «Есть Путин – есть Россия, нет Путина – нет России». Российская политическая система функционирует, исходя из тезиса, что ее президент бессмертен.
По мнению Павловского, ключ к пониманию стратегического поведения и логики путинского режима дает пережитая ими катастрофа крушения СССР, а не мнимые геополитические интересы и ценности. Кремль не просто населен выжившими в переходный постсоветский период – здесь собраны специалисты по выживанию. Они мыслят всегда в терминах наихудшего сценария. Считая, что будущая катастрофа не за горами, они паразитируют на кризисах, увлекаясь экстраординарными ситуациями и политикой без правил. Этим людям недостает одного – трезвого видения будущего. Путин спас Россию, но оставил ее без будущего.
Разговор в этой книге довольно печален. Павловский опасается, что отказ России интегрироваться в мир XXI века может привести в конечном счете даже к коллапсу человечества. Как и его интеллектуальный учитель, историк-диссидент Михаил Гефтер, Павловский считает, что мы достигли конца истории, но, в отличие от Фукуямы, он видит в этом самый острый ее момент.
Сегодня я перечитываю наши разговоры с Павловским (только часть из них вошла в эту книгу), и меня не оставляет чувство, что западному анализу современной России более всего недостает понимания этой ментальности «конца света», характерной для политических и интеллектуальных элит эры Путина.
IДетство в Одессе. Пятидесятые
Иван Крастев: Ты родился 5 марта – в день, когда умер Сталин?
Глеб Павловский: Да, только за два года до его смерти – в 1951 году. Мое двухлетие семья отмечала шепотом при закрытых ставнях. Гордясь звучной датой рождения, я с детства знал, что живу в несталинское время. Хотя оптимизм чувства 1950-х годов сам был эхом сталинизма. Люди жили в светлой паузе, на перевале от страшного прошлого и с вечной тревогой его возвращения в будущем.
Я родился в Одессе, а это место своеобычное в советской топологии. Неподатливые ленинизму одесситы жили веселей, чем в других местах СССР. Здесь царил культ повседневности, и на всякого, кто рассуждал об идеях, косились, как на психа. С другой стороны, одесский топос был сам по себе легендарен. Весело уже то, что первые хозяева Одессы были эмигранты-космополиты, как де Рибас и де Ришелье или граф Воронцов – англоман, высмеянный Пушкиным в злой эпиграмме. Текст ее после революции высекли на одесском памятнике Воронцову – «Полумилорд-полуподлец, полуглупец-полуневежда…», впрочем, румыны во время оккупации доску сбили и после не стали ее восстанавливать. Да и курортная Одесса как место пушкинской ссылки звучала смешно во времена, когда слали в Магадан или Коми.
Советские мифы ограждали одесскую вольницу от СССР. Так, фильм «Броненосец “Потемкин”» режиссера Сергея Эйзенштейна выдал городу поддельное свидетельство о героизме. В Одессе в 1905 году были перестрелки, был страшный еврейский погром. Но мятежный броненосец тут ни при чем – подойдя к городу и выпустив пару снарядов, он уплыл в Румынию и сдался. Зато фильм Эйзенштейна выдал городу охранный миф «революционной Одессы», и советская власть его акцептировала.
НЭП породил следующий миф – комедийную мелкобуржуазность одессита, навсегда застрявшую в советском кино. Почему-то коммунисты любили смотреть, как в суровые дни революции Одесса торговала и веселилась. Ее официально признали маргинальным «полусоветским» городом, где в Гражданскую войну часто менялась власть. Этот фарс обыгрывали в бесчисленных советских комедиях, но никому не дали бы снять такого про Севастополь и Ленинград! Легенды отчасти заместили Одессе коммерцию, которая после 1917 года рухнула. Население города сократилось вдвое, с 640 до 320 тысяч человек. Мой дед Василий Романович лишился токарного станка за невыплаченный кредит, зато женился на бабушке Феодосье Ивановне.
Война с Гитлером породила последний миф – героической обороны Одессы. Красная армия отступала по всему фронту, и к октябрю 1941-го Гитлер был под Москвой. Но под Одессой воевали румыны Антонеску, и оборона города затянулась аж на 73 дня. Для 1941 года такое было удивительно, а для Сталина стратегически ценно. Одесса пала только 16 октября, в день, когда едва не пала и сама Москва. Указом Сталина ее объявили первым в СССР городом-героем. Поначалу в СССР были лишь четыре города-героя войны – Одесса, Севастополь, Ленинград и Сталинград; мы этим очень гордились. В отличие от Киева и Харькова, город не был сильно разрушен и после геройской обороны недурно устроился под румынской оккупацией. За исключением одесских евреев, конечно.
И. К.: Одесса была еврейским городом?
Г. П.: До войны да. Евреев была треть населения, тысяч полтораста. После войны осталось меньше ста, и то лишь успевшие эвакуироваться. При румынах не было тотальных ликвидаций, как в Литве или в Киеве. Даже к концу оккупации Одесса не стала «юденфрай». Однако румынские союзники Гитлера внесли свой вклад в холокост. Их модель антисемитской политики – сегрегация и погромы. Когда оккупационный штаб в Одессе взорвали партизаны, румыны устроили многодневный погром, уничтожив двадцать тысяч человек разом. Убивали зверски. Евреев загоняли в старые дома и пакгаузы, забрасывали гранатами, поджигали. Отец помнил обгорелые трупы, выложенные для устрашения вдоль Торговой улицы. В еврейском погроме румынские солдаты были готовы участвовать, но в «эндльозунге» нет. Педантично истреблять евреев по спискам, как немцы, румыны не стали.
Помню, прямо на углу Школьного переулка, где прошло мое детство, жил часовщик Лурье, у его двери висела табличка с именем и профессией – «часовщик Лурье». «Часовщикъ» было написано с твердым знаком, по дореволюционным правилам. Под ней сидел в кресле сам старик часовщик с парализованными ногами, и за ним ухаживала женщина. Вот их история: в 1941 году он попал в румынский лагерь, чинил там часы начальству, и под конец комендант его отпустил. Лурье говорит: «У меня тут жена» – комендант разрешил забрать и жену. Первую женщину, встреченную по дороге к воротам, Лурье захватил на свободу, и она с ним осталась до смерти.
Родители рассказывали, как румыны и немцы зверствовали в отношении евреев. Ребенком я в ужасе читал румынскую оккупационную прессу, которой были подклеены географические карты. То были насквозь антисемитские издания. Издавали их, кстати, бывшие советские партработники. Тем не менее евреи жили вокруг, и все мои друзья были евреи. Я жил в очень еврейском районе, между Новым рынком и Молдаванкой. О существовании еврейских национальных чувств узнал только в 1967 году от друга детства, восторженно рассказывавшего о победе Израиля в Шестидневной войне. А я был прямо противоположных чувств и рыдал в подушку, когда Насер подал в отставку.