И. К.: Была ли в то время проблема этнической угрозы еврейству?
Г. П.: Ты про меня? Как одессит, я с трудом отличу еврея от нееврея. Заметного антисемитизма не было. Разговоры о «русском фашизме» шли от самих демократов, они эту угрозу приписывали коммунистам. Реально ничего такого не было, но еврейских паник с конца 1980-х помню несколько. Всплеск бегства из РФ начался с осени 1991-го – на «заре свободы». Впрочем, Израилем я уже заинтересовался – как успешным искусственным государством, государством-проектом.
Ельцинский реставрационный национализм, игра в Великую Россию, мне сразу показался опасным. Ведь русская культура с Петра I и Пушкина космополитична. Реальностью национал-демократии стали высылки и погромы русских в Молдове, в Приднестровье, в Чечено-Ингушетии, абхазов в грузинской зоне. Осетино-ингушский конфликт рванул к концу года. Про все эти жуткие вещи московская демократия тогда не хотела знать и сама передала мандат на решения военным.
И. К.: К 1993-му слабая власть успела набрать силу. Было ли у тебя ощущение, что Ельцин взял власть в свои руки?
Г. П.: 1993 год я встретил директором информагентства Postfactum, которое разрослось, когда в него инвестировал Илья Медков. Вокруг Медкова и агентства сложилась тогда такая интересная среда с такими яркими людьми, как Антон Носик, Симон Кордонский, Виктор Золотарев, Костя Эрнст.
И. К.: Между прочим, что делает Медков сегодня?
Г. П.: Медкова застрелил снайпер в сентябре 1993 года, за три дня до ельцинского переворота. Илья был в жестком конфликте с правительством Черномырдина.
Убийственное зрелище – московские улицы 1993 года. Школьные учительницы выпрашивают молоко на Тверской. В подъездах книги, выкинутые из домашних библиотек. Трудно объяснить, отчего тогда все выбрасывали книги? В СССР у книг был модус сокровища. Я рос в Одессе, копаясь в бесчисленных книжных лавочках среди гор русской и украинской литературы, благодаря чему и читал по-украински. Книги продавались в самых крохотных поселках. Роман Томаса Манна «Иосиф и его братья» я купил в селе, где не было продмага, но книжный магазин там был. Читающий класс разрастался. Как вдруг – горы выкинутых книг, истребляемые домашние библиотеки. Около букинистического я встретил старого знакомого Роя Медведева – понурившийся, он распродавал свою библиотеку. В новой реальности я видел дьявольское клеймо: советские люди прокляли печатное слово, принесли причастие буйволу. Это уже не государство русской культуры, хранящее ценности, из-за которых есть смысл с ним поспорить. Так я думал тогда.
Раскачка во власти шла с 1992 года и была явной игрой Ельцина. Я видел, как интриги Хасбулатова идут на пользу Кремлю. Ельцин на глазах становился президентом без альтернативы – «хозяином», как я предсказывал еще в статьях в «Веке ХХ». А для меня безальтернативность была клеймом! Если спросить, что написано над вратами Ада, я сказал бы: «Иного не дано» – пароль демократов 1990-х.
Как директор информагентства я был в курсе происходившего в верхах, но в их игре у меня не было ставок. Я не был ни на стороне Верховного Совета, ни Кремля, но победу Ельцина считал куда опасней. Хасбулатов создал бы шаткую коалиционную власть. У него не было шансов стать ее «хозяином». Картина России еще была множественной, и многие сильные люди, как Примаков, часто были с Верховным Советом. Могла бы возникнуть хасбулатовская директория из разных сил, и та ненадолго.
Мир демократических масс-медиа переживал стремительное огосударствление. Массовые аудитории 1980-х испарились. Массового русского читателя не стало. Журналист мог рассчитывать только на спонсора либо на госбюджет. С начала 1990-х я пишу о том, что рынком российских СМИ становится власть. Медиа превратились в услугу, оказываемую журналистами властям. Министр Ельцина Полторанин воздвигал Министерство информации, думая стать популистским Геббельсом. Я испытывал невероятное бессилие – ничтожества вертят Россией, как хотят! Вопрос бессильного: поддержать кого-то из них или рискнуть самому создать силу? Но политику я все еще воспринимал как зону измены, где мне нечего делать.
И. К.: В каком-то смысле в 1993-м ты опять был во внутренней эмиграции.
Г. П.: Да, но в более глубокой, чем в 1970-х. К новому государству я испытывал тотальную нелояльность. Помню, как читал книгу разговоров Пеньковского и почувствовал, что моя родина теперь изменник, коллективный Пеньковский. Кому здесь хранить верность? Моим героем теперь был Алкивиад, с его запальчивым вызовом родине: «Я им докажу, что я еще жив!»
И. К.: А ты кроме Гефтера с кем-то общался интеллектуально в это время?
Г. П.: Да, и очень широко. Я был журналист. Бывал в Кремле, и в Верховном Совете, и в новых складывающихся кружках, которые поздней станут важны.
Был «Эпицентр» Григория Явлинского. С Гришей я весь 1993 год общался, придумывая для него антиельцинскую партию. Был круг Егора Яковлева, с которым я особенно сблизился, когда тот шепнул мне про Ельцина: «Давай подумаем, как сковырнуть невежду». Кружок во Внешнеполитической ассоциации, руководимый бывшим министром Александром Бессмертных, называли «Ассоциацией Бессмертных». Там собиралась удивительная палитра людей – великий страновед России Вячеслав Глазычев и Андрей Белоусов, тогда не министр, а молодой экономист. Методолог Петр Щедровицкий и империалисты Сергей Кургинян и Шамиль Султанов, замредактора прохановской газеты «День». Джахан Поллыева и Ярослав Кузьминов. Возник сборник «Иное», авторы которого – люди, собиравшиеся у Бессмертных; ковчег уцелевших при потопе. Пас наше малое стадо Сергей Чернышев, некогда мой полувраг: в Фонде Сороса он торпедировал программу «Гражданское общество», посчитав меня опасным антикоммунистом.
Кстати, важный фактор постперестройки – у каждого возник выдуманный им враг. На воображаемых фронтах мы сражались за иллюзорные идентичности. Я с помощью Сороса боролся за спасение либерального Союза ССР. Сорос дал миллион на рассылку комплекта – ксерокс, компьютер, факс и лазер-принтер, и мы их расшвыривали по стране, торопясь опередить близкий коллапс. А Чернышев, тогда директор Фонда Сороса, спасал Союз от меня-антисоветчика, раздающего гранты на подрыв СССР. Поздней мы дружески сошлись с Чернышевым в «Русском проекте». К середине 1990-х люди вновь стали сближаться, формируя новые сети. Но поначалу я обитал в России как в гетто, с тоскливой перспективой выживания. Кружки начала 1990-х плыли в никуда, чувствуя себя, как спасшиеся с «Титаника».
И. К.: Людьми потерянными и потерявшими все?
Г. П.: Да, сообщества утраты и общей беды. Еще доживала «Московская трибуна» – клуб демократов перестройки. Я один из ее организаторов, но теперь и она мне стала чужой, обсуждая угрозы «русского коммунофашизма». Люди вроде Юрия Афанасьева ушли в личную фронду против ельцинской авторитарности. Их оппозиция, будучи антисоветской, была мне не близка, но сам Афанасьев симпатичен. Он чуть ли не единственный из демократов перестройки не ушел из Кремля с личным банком за пазухой.
Любопытное место возникло в запустелых зданиях ЦК КПСС – Рабочий центр экономических реформ. С конца 1991 года я участвовал в его работе. Здесь был прайд Егора Гайдара. Сам Гайдар был в правительстве, а Центр делал ему разработки. Руководил им толковый экономист Сергей Васильев. Так возник революционный закон о торговле января 1992 года: каждый вправе продавать все, что угодно, контроль цен упраздняется. Эту хартию экономических вольностей писали Симон Кордонский с друзьями. Но чем это все политически поддержать? Тандем Ельцин—Гайдар пустил ельцинскую популярность на топливо определенной программы. Оставаясь врагом Ельцина, я из любопытства помогал их команде. Я не сочувствовал гайдаровской концепции реформ, но мне интересно было разрабатывать технологию поддержки власти.
Именно там, возможно, впервые в русской демократической среде прямо был поставлен вопрос: как в условиях демократии мягко отстранить население от воздействия на власть? Слова пиар мы не знали, пропаганду все недолюбливали, зато обсуждали «информационную политику». Все соглашались, что информационной политике нельзя плестись в хвосте публичной, она должна опережать. Зная, что планирует Кремль, можно упаковать это в успокоительный нарратив для негодующих масс. Идея политической упаковки меня вдохновляла: упаковав режим во что-то, можно его затем переупаковать. Разобрать и заново собрать. Например, в новый режим.
Я гулял по кабинетам, где недавно сидели члены ЦК КПСС, а теперь американские советники. Учился читать и понимать сводки общественного мнения. Хорошие опросы проводил покойный Леонид Кессельман. Идут реформы: «Как вы к ним относитесь?» – «Плохо». – «Готовы ли в случае дальнейшего ухудшения выйти на улицу?» – «О да, еще как готовы!» Социологически процент будущих мятежников растет устрашающе, на 3–5 % в неделю. Все готовы лично участвовать в уличных беспорядках? О да! И никто никуда не выходит. Рейтинг протестной готовности достиг трети населения России и застыл.
Так я познакомился с действием «спирали молчания»: люди повторяют одобряемые глупости, но живут совсем иначе. При том что экономическое положение действительно обвалилось. Но в России никогда нельзя доверять слишком яростным заявлениям. Они не значат, что люди действительно готовы рискнуть. Помню, как мы это обсуждали: что значит треть «против»? Это значит, что две трети – «за» власть. Пока никто не вышел на улицу, есть коридор, в котором можно политически маневрировать.
И. К.: А в октябре 1993 года было ли у тебя какое-то соприкосновение с улицей?
Г. П.: В те дни я только на улицах и жил. Я не мог усидеть в агентстве и не уходил с улиц. Сила События захватила меня и затянула в себя. Но для меня переворот 1993 года начался чуть раньше, чем для других. Я уже говорил, что моего друга Медкова снайпер застрелил 17 сентября 1993 года, прямо под окном моего кабинета. Кремлевские силовые структуры уже были отмобилизованы, и я склонен думать, что, скорей всего, это был их человек, из «снайперов-невидимок», после октября бесследно растворившихся. У Ильи был острейший конфликт с правительством да состояние в полмиллиарда долларов cash. В тогдашней России это давало огромную власть, делая Медкова непредсказуемым игроком. 21 сентября, когда мы его хоронили, вышло сообщение Ельцина об Указе № 1400 – Конституцию перечеркнули. Я ушел с поминок и с того вечера на две недели вообще бросил есть. Решил, что умирать будет проще на пустой желудок.