ывались.
- Прошу тебя, возьми, пожалуйста, - услышал я встревоженный шепот Элико и почувствовал, как что-то тыркается мне в бок. Конечно, это была злополучная сумка. Я сунул ее под халат, зажал коленями и при этом должен был двумя руками натянуть полы халата, для чего пришлось несколько согнуться и принять не совсем удобную и естественную позу.
А на сцене или, точнее сказать, над сценой продолжался оживленный диалог. Старик на что-то жаловался, молодой быстро-быстро говорил какие-то возвышенные, бодрые слова. И когда он так говорил, он особенно энергично взмахивал кистью, и всякий раз мы отшатывались назад или падали головами на плечи соседей. Наконец наступила минута, когда я вздрогнул, дернул головой и сказал:
- Готово. Уже есть.
Элико искоса взглянула на меня и, подавляя вздох, сказала:
- Да. Около носа. На щеке.
Руки у меня были заняты сумкой, я мог только пошевелить носом.
- Чешется, - сказал я.
- Я сейчас вытру. Но - что делать? - платок у меня в сумке.
- Ничего. Я потерплю. Помолчим давай. Мы мешаем соседям.
Тут меня ляпнуло по носу. Элико сидела ближе к малярам, но почему-то в зоне огня оказался именно я. Я схватился за нос, выпустив при этом сумку, и она с малоприличным шумом упала на каменный пол.
На мое счастье, в эту минуту на сцене появился еще один персонаж директор или владелец предприятия. Маляры приостановили работу и стали на что-то жаловаться и чего-то требовать. Хозяин им отвечал.
Пользуясь передышкой, я рукавом халата незаметно вытер нос, покосившись при этом направо. Многие молодые люди тоже платками и рукавами вытирали лица. Все при этом почему-то радостно улыбались. Один, помню, сделал из газеты два кивера - для себя и для своей девушки. У меня газеты не было, и в дальнейшем мне оставалось лишь надеяться на милость автора и постановщиков. Милость эта была проявлена. После директора на сцене появился человек в синем комбинезоне. Почему-то его называли монтером. Но уже по одному тому, каким грубым и даже омерзительным голосом он говорил с товарищами, видно было, что человек этот - подонок и шкура, во всяком случае, личность в высшей степени подлая. В чем именно заключалась его подлость, я не уразумел. Думаю, что он сыграл какую-то роковую роль в жизни старого маляра. Говорили они довольно долго - до конца первого действия.
В антракте нам тоже хватило дела. Прежде всего Элико позаботилась о своей сумке - отнесла ее туда, где ей и положено было быть. Потом она позаботилась и обо мне: отведя в сторону, давала мне, как мальчику, слюнить платок и сводила пятна с носа и с других участков моего лица.
С выражением глубокого сочувствия в глазах спустились со своей верхотуры и окружили нас наши товарищи.
- Переходите к нам, место найдется, потеснимся, - предложил Турундис.
Я поблагодарил и отказался. Как человеку, уже побывавшему в боях, мне не хотелось переводиться куда-то в тыл.
Во втором действии пожилой маляр сошел с ума. Не как-нибудь, не фигурально, а на самом деле: повредился.
Теперь он с кистью в руке лежал на трубах, а молодой работал внизу. Впрочем, они уже почти не работали, а только разговаривали. Речь у них шла о войне, об атомной войне, как мне послышалось. Не стоит, конечно, пробовать говорить о пьесе, в которой мало что уразумел. Но одно я, мне кажется, понял хорошо. И запомнил. Маляр лежал на своих трубах и с ужасом говорил о том, что мерещится ему в будущем, если в мире сохранятся те же порядки и те же законы, какие царят сейчас. Зловещим, сдавленным голосом он предсказывал наступление атомной войны. При этом он окунал свою кисть в ведерко, пошевеливал кистью, и большие жирные капли, действительно похожие чем-то на авиационные бомбы, одна за другой медленно падали на дощатые подмостки.
- Одна... другая... третья, - говорил задыхаясь маляр. А потом стал уже не говорить, а кричать:
- Пятая... шестая... седьмая!!!
И становилось и в самом деле страшно. Особенно нам, ленинградцам, тем, кто перенес войну и блокаду.
И вот крик оборвался. Старый маляр выпустил кисть. Безжизненно упали, повисли над подмостками его руки. Старик умер.
Софиты один за другим медленно гасли.
В темноте раздались шумные, даже ликующие аплодисменты.
Снова вспыхнул свет.
Актеры стояли на подмостках и без улыбки наклоняли головы.
Их долго не отпускали.
Ясно, что и мы с Элико тоже как следует похлопали.
Потом возник Турундис и сказал, что швейцарские товарищи, группа Экспериментального театра, приглашают нас поужинать с ними. Конечно, мы с благодарностью приняли приглашение.
Ужин был очень скромный, под стать Экспериментальному театру, и тоже в подвале, в том же гостином дворе.
Пожалуй, это заведение можно было скорее назвать пивной, чем рестораном. И хозяева и гости устроились за одним очень длинным, ничем не покрытым столом. Прежде чем сесть, все мы перезнакомились. Тут был и главный режиссер театра, и его миниатюрная, похожая на школьницу-семиклассницу жена, и тот актер, который только что играл старого маляра, и его молодой цветущий товарищ, и злодей-монтер, в жизни оказавшийся человеком добродушным и веселым...
Вино было слабое, легкое, но его было много. Подавали это кисловатое вино в больших глиняных кувшинах, пили из глиняных кружек. Чем-то закусывали.
Мы с Элико устроились в конце стола, в некотором отдалении от пирующей молодежи. Место против нас заняла миловидная, с добрыми глазами, все время улыбавшаяся нам жена главного режиссера. В то время как этот главреж и Турундис обменивались тостами, а наша интуристская гидша переводила эти тосты с немецкого на русский и с русского на немецкий, мы с нашей маленькой визави познакомились и даже разговорились. Разговор у нас шел на немецком, и то, что она говорила, я хорошо понимал. Она меня тоже. Оказалось, что женщина эта - актриса. Да, уже целых десять лет, со дня основания, она работает в этом театре. В той пьесе, которую мы сейчас смотрели, женских ролей нет, но третьего дня она играла в "Мелкой буржуазии" Максима Горького, жаль, что мы не были на этом спектакле.
Я не сразу понял: какая такая "Мелкая буржуазия"? Но тут же сообразил: "Мещане"! Die Kleinburger.
Мы рассказали ей о постановке "Мещан" в Ленинграде, у Товстоногова. Она слушала, улыбалась, кивала.
Я сказал, что театр называется Большой драматический.
- Он действительно большой?
- Да, уж во всяком случае чуть-чуть больше вашего.
Эта моя шутка улыбки не вызвала. Вероятно, их экспериментальный подвальчик не казался ей таким уж маленьким. Все-таки сто шесть мест!
- Я люблю наш театр, - сказала она, улыбаясь своей милой девчоночьей улыбкой. - Трудно. Устаю. И все-таки не могла бы жить без него.
- Так много приходится работать?
- В театре - нет. Но ведь я еще работаю в школе. Преподаю.
- Театральная школа? Институт?
- Нет. Я работаю в женской гимназии. Преподаю труд.
- Подумай, - сказал я жене. - Ведущая актриса самого известного в городе театра, жена главного режиссера - и вынуждена еще работать учительницей в гимназии.
- Что ж, в этом есть что-то очень славное.
Маленькая артистка внимательно вслушивалась в русскую речь.
Элико улыбнулась ей:
- Наверно, вас очень любят ваши девочки? Правда?
Я перевел.
- Они меня жалеют, - ответила маленькая. - Заступаются за меня.
Потом она спросила:
- А как вам понравился наш сегодняшний спектакль?
- Да. Понравился. Очень. Хотя, сказать по правде, некоторые элементы натурализма... эти синие шлафроки... эти ведра и кисти...
Я многозначительно почесал нос.
- О, да, это наша манера, наш стиль, - сказала она. - А как пьеса?
- Увы, в пьесе нам далеко не все было понятно.
- Это спектакль, направленный против войны.
- Да, это мы поняли. Такое до нас не дойти не может. Ведь мы ленинградцы.
Она с некоторым недоумением посмотрела на меня и кивнула.
А через минуту, когда на другом конце стола был провозглашен тост за Ленинград и мы подняли наши керамиковые кружки и осушили их, она сказала:
- Вот вы говорите: "Мы - ленинградцы, мы из Ленинграда". А что это такое - Ленинград? Это - новый город? Нет? А как он назывался прежде?
Я опешил. Даже, сказать по правде, потерял на сколько-то секунд дар речи.
- Ленинград? Вы спрашиваете, как назывался наш город прежде? Санкт-Петербург он назывался!
- О-о! - просияла она. - Петербург?!. Достоевский!.. Раскольникофф!.. Сонья!.. Брюдер Карамазофф!..
Я внимательно посмотрел на нее. Нет, конечно, семиклассницей она не была. Ей, пожалуй, тянуло уже под тридцать. Против меня сидела интеллигентная женщина, актриса, жена человека, который осуществил постановку антивоенной пьесы. Но она ничего, ровным счетом ничего не слышала о нашем городе, о его подвиге и о его трагедии.
А тосты - за дружбу, за мир, за искусство, за процветание наших великих стран - продолжали звучать. Молодые наши товарищи отдавали должное золотистому тессинскому вину. Когда мы покинули наконец это веселое заведение, на земле уже стояла ночь. Узенькие средневековые улицы были пусты, как были они пусты в это время и триста, и пятьсот, и восемьсот лет назад.
Наши новые друзья-швейцарцы предложили проводить нас до отеля. Мы шли гурьбой посередине улицы и слышали, как стучат и где-то отдаются эхом наши нестройные шаги.
Может быть, от вина, которое я пью последнее время не часто, а может быть, и от чего-то другого у меня вдруг стала слегка кружиться голова и вдруг мне показалось, что мы и в самом деле очутились в каком-то ином времени. Нет, не только узенькие улицы, узенькие, вытянутые вверх дома и черепица крыш, но и люди, с которыми мы тогда шли, показались мне почему-то очень далекими. И все-таки, прощаясь у подъезда гостиницы, мы обнимались с ними, троекратно лобызались. Не довольствуясь этим, мы поднялись в свои номера и принесли в дар нашим новым друзьям кто что мог: папирос