[прим.11]. В темноте мне не очень видно, но я знаю, чем они там, суки, занимаются.
Где — то через полчаса машина снова трогается. Едут назад на площадь, где этот молодой пидорок и сходит. Пидора я за версту чую. Нарезаю несколько кругов, пока эта шлюшка возвращается на свое место, а Стурджес скрывается из виду. Торможу перед нашим гомиком.
— Эй, прокатиться не желаешь? — спрашиваю я.
— Давай, поехали, — отвечает он мне со своим северным акцентом, но даже акцент у него какой-то нереальный, не как парни на севере говорят.
— А как насчет отсосать, милашка? — спрашиваю у него, когда он забирается в тачку. А самого от него чуть не тошнит. Грязь какая. Не могу даже об этом думать.
Он внимательно смотрит на меня своими девчоночьими, блядь, глазами:
— Двадцать фунтов, в Гайд-Парке, а потом привозишь обратно.
— По рукам, — говорю я и завожу мотор.
— На это самое место, — настойчиво повторяет он.
— Да-да, все нормально, — я включаю магнитолу погромче. Играет ABC: Лексикон любви, мой любимый альбом. Лучший альбом всех времен и народов, бля.
Едем в парк, и я торможу на том же месте, что и старый хрен с этой пидовкой.
— А ты уже здесь бывал, — улыбается он. — Странно, ты не похож на клиента… молодой такой. По-моему, мне это понравится, — шепелявит он мне.
«Мне тоже, приятель, — думаю, — мне тоже».
— Слушай, сам-то откуда?
— Из Шеффилда, — отвечает он.
Провожу пальцем по шраму на подбородке. Заработал пару лет назад в Шеффилде. На улице Брамалл Лэйн, велосипедная цепь. Звучит поэтично. Парни в Юнайтед — высший класс. А команда Венсдэй никогда мне не нравилась: мудье хреново.
— Ты кто — сова или клинок [прим.12]?
— Что-что? — шепелявит он в ответ.
— Да я о футболе говорю, ты за Венсдэй или за Юнайтед?
— Я в футболе не очень разбираюсь.
— А эта группа вот, ABC, они тоже из Шеффилда. Помнишь, мужик такой в золотом костюме? Это он поет, «Покажи мне».
Маленький сучонок начинает колдовать над моим членом. Я просто сижу и улыбаюсь, глядя на его бритый пидорский затылок. У меня, конечно же, не встает.
Он делает паузу и поднимает ко мне лицо.
— Не переживай, — говорит он, — такое со всеми бывает.
— А я и не переживаю, приятель, — улыбаясь, отвечаю я и протягиваю ему двадцатку — ну, за старательность и все такое.
Мужик из ABC вовсю надрывается все с той же песней — «Покажи мне». Что ты мне там покажешь, ты, мудила?
— Знаешь, — говорит мне мой парень, — а я было подумал, что ты — коп.
— Ха-ха-ха… не-е, приятель, только не я. Мусора они, конечно, стрем наводят, вот и все. А я, я похуже стихийного бедствия для тебя, вот как.
Какое — то время он глядит на меня с недоверием в глазах. Пытается улыбнуться, но пидорская рожа парализована страхом, а я хватаю его за тощую шею и с размаха трахаю больного ублюдка о панель. Что-то у него там лопается, и кровь хлещет по всей ебаной тачке. Я бью его еще, и еще, и еще…
— ТЫ, СУКА, ПИДОР ПОГАНЫЙ! ДА Я ВСЕ ЗУБЫ У ТЕБЯ ПОВЫБИВАЮ! Я ИЗ ТВОЕЙ ПАСТИ СДЕЛАЮ ПИЗДУ МЯГКУЮ, КАК У ДЕВЧОНКИ, ВОТ ТОГДА ТЫ МНЕ И ОТСОСЕШЬ КАК НАДО, БЛЯДЬ!
Я вижу перед глазами его лицо, этого парня из миллвалльских. Лионси. Лев Лионси, как они его называют. Он скоро объявится снова. Мой пидор вопит, когда я трахаю его о торпеду, а каждый раз, когда я поднимаю его башку, начинает умоляюще скулить:
— Пожалуйста, не надо… Я не хочу умирать… Я не хочу умирать…
Вот теперь у меня встал, как надо. Я натягиваю на себя его башку и трахаю, трахаю, трахаю его, пока он не начинает задыхаться и блевать, и его блевотина вперемешку с кровью льется мне прямо на ноги и яйца…
— ДАВАЙ, СУКА, НУ ПОКАЖИ МНЕ!
… крови гораздо больше, чем от Сучки, когда я трахаю ее во время месячных… и я кончаю, и перед моими глазами — Саманта, я кончаю прямо на лицо этого гомика… это все для тебя, моя девочка, ради тебя, но тут я понимаю, что на самом-то деле я кончаю прямо в башку этому окровавленному чудищу, этой вещи…
— АААААААААА, СУКА, ПИДОР ЕБАНЫЙ!
Я поднимаю ему голову: кровь, блевотина и сперма стекают тонкими ручьями прямо из его исковерканной рожи.
Я должен его прикончить. За то, что он со мной сделал, я должен его прикончить.
— Я научу тебя одной песенке, — говорю я, выключая магнитолу. — Понял? Не будешь петь, ты, жалкий йоркширский пуддинг — вырву яйца и в глотку тебе затолкаю, правда, понял?
Он кивает башкой, жалкий подонок.
— Вечность пузыри пускает…ПОЙ, СУКА!
Он что — то там мямлит своими раздолбанными губами.
— В небесах они лета-а-а-ют, высоко… И, как мои мечты, растают и умру-у-ут… ПОЙ! И вечно прячется судьба, хоть я ее ищу по-всю-ду, вечность пузыри пуска-а-ает…
ЮНАЙТЕД!
Я даже вскрикнул, когда мой кулак врезался в его распухшее ебало. Затем я открыл дверь и вытолкал его наружу — в парк.
— А теперь проваливай, ты, извращенец долбаный! — кричу я ему, но он лежит себе и, по-видимому, уже ничего не слышит.
Я завожу машину, отъезжаю, но тут же сдаю назад, останавливаюсь рядом. Готов переехать ублюдка, честное слово. Но мне нужен не он.
— Эй, слышь, педрила, передай своему дружку-пиздоболу, что он следующий в очереди, бля!
У Саманты — ни рук, ни нормальных отца с матерью, росла в сраном детском доме, и все из-за какого-то богатого ублюдка-пидора! Но я-то знаю, что скоро разберусь со всем этим, раз и навсегда.
Дома меня ждет новое сообщение на этом сраном автоответчике. Мамаша — никогда же мне не звонит обычно. Голос взволнованный, будто что-то серьезное стряслось:
— Приезжай срочно, сынок. Произошло ужасное. Позвони, как только появишься.
Вот возьми мою старушку — ни разу в своей жизни никому ничего плохого не сделала, и что она за это получила?
Да вообще ничего — полный ноль. А этот пидор, из-за которого детишки уродами рождаются, наоборот — у него самого и ему подобных ублюдков — до фига всего. Я начинаю гадать, что же такое могло стрястись с матушкой, потом вспоминаю про отца. Старый синяк, если он мать обидел, если хоть пальцем до нее дотронулся…
Лондон, 1991
Прошло три года. И вот, спустя три долгих года, он снова едет к ней. Разумеется, они несколько раз созванивались, но в этот раз она снова сможет видеть Андреаса. В последний раз они провели вместе уик-энд, единственный раз за пять лет их знакомства. Единственный уик-энд после той берлинской истории, когда они вдвоем умертвили малыша Эммерихов. Тогда Саманта почувствовала, как что-то надломилось в ней, и злые насмешки Андреаса вызвали в ней приступ агрессивной ярости. Ради него она была готова пойти на что угодно. И пошла. Кровь младенца — горькое вино причастия — объединила обоих в страшной преступной связи.
Самое смешное — она даже задумывалась, может быть, усыновить ребенка. Она представляла, как они могли бы устроиться в Берлине, — просто еще одна теназадриновая пара, с ребеночком. Она бы ходила гулять с малышом в Тиергартен, греясь на ленивом солнышке берлинского лета. Но Андреас, ему было нужно, чтобы она пожертвовала ребенком и доказала свою преданность их общему делу.
Она убила ребенка, но часть ее погибла вместе с ним. Когда она увидела перед собой маленькое, безрукое и безжизненное тело, она внезапно ощутила, что на этом кончается и ее собственная жизнь. А была ли она вообще? Саманта попыталась вспомнить моменты, в которые чувствовала себя по-настоящему счастливой. Они показались ей маленькими до неприличия островками отдыха посреди безбрежного океана душевной муки, называемого жизнью. В этой жизни не было места для личного счастья, оставалась лишь месть, снова и снова. Андреас утверждал, что они должны научиться преодолевать себя, выходить за рамки собственного эго. Буревестник не бывает счастлив.
Для Саманты это событие стало серьезным потрясением, почти два года она провела в кататоническом трансе. Когда она пришла в себя, она вдруг обнаружила, что больше не любит Андреаса. Более того, она поняла, что потеряла саму способность любить. И вот, впервые за эти три года она встречается с Андреасом, а в ее голове — один лишь Брюс Стурджес.
Она уже нашла Стурджеса. Он уже принадлежал ей, С холодной отчетливостью она осознавала, что не испытывает больше никаких чувств к Андреасу. Ей нужен только Стурджес. Он был последним.
Тот, другой, на даче в Уэльсе, оказался легкой добычей. Он не подумал об охране. Они с Андреасом наблюдали за ним в деревенском баре. Тогда ей казалось, что будет страшно влезать через то маленькое окошко, но нет, страха не было и в помине. После той истории в Берлине страха больше не было.
Андреас стоял в дверях. Абсолютно отстраненно она отметила, что хотя волосы его и поредели, но лицо сохранило мальчишескую свежесть. На его носу красовались очки в узкой металлической оправе.
— Саманта, — он поцеловал ее в щеку. Она замерла.
— Привет, — сказала она.
— Почему такая грустная? — спросил он улыбаясь. Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Я не грустная, — наконец сказала она, — я просто устала. Затем, без тени упрека, она заговорила: — Понимаешь, ты отнял у меня больше жизни, чем вся эта теназадриновая компания. Но я тебя в этом не виню. Так и должно было случиться. Просто на меня это все так подействовало, такая уж у меня натура. Кто-то, может, и умеет отпускать боль, но только не я. Мне нужен Стурджес. Когда я его получу, может, как-то успокоюсь тогда.
— Покоя не будет, пока хоть одна экономическая система основана на эксплуатации…
— Нет, — она подняла руку, останавливая его. — Такую ответственность я на себя брать не собираюсь, Андреас. Здесь для меня не существует никакой эмоциональной связи. Я не могу во всем винить систему. Конкретных людей — да, но я не могу абстрагироваться до такой степени, чтобы вымещать свой гнев на системе в целом.