Экстенса — страница 71 из 158

на крылечке, и все. Послал я человека, чтобы он их назад принес. И снова ошибка: чеки ведь уже были вытащены, и никак назад их не вставить. Парень только успел спуститься с крыльца, так грохнуло так, что несчастного разорвало еще на более мелкие кусочки, чем первых двух, что спали на втором этаже. Ну и скажите, чтобы вы сделали на моем месте? Ага, вот видите! Вот так и я ничего не знал. А тут как раз является капитан из комендатуры, злой как холера, потому что у них в ратуше какая-то делегация из Берлина, а тут пальба, гранаты, и никто ж не скажет, что тут происходит, и как объяснить гостям такую вонючую аферу. Капитан с воплями на меня. Я тогда ему и говорю: что раз он такой умный, пускай берет командование на себя, посмотрим, как пойдет у него. Эта сволочь так и поступает. Он же чистый прусак был, доска ходячая, не струганная. Что для него бумаги, отчеты... На приступ! Ну ладно, на приступ, так на приступ. Говно это, а не приступ. Во где я наржался! Все походило на то, что эта пацанва там внутри замуровалась. И самое главное, задние двери хотя бы на миллиметр дрогнули. Окошки в подвал тоже закрыты так, что ни малейшего просвета. Там даже и стрелять не во что было. Послал я людей на крышу; они туда попали через соседние дома. Думал, что они через слуховые окошки пролезут, так где там слишком узкие. Капитан тут уже усы свои дергает, до двенадцати все меньше времени остается. Наверное я ему что-то сказал, потому что он взбеленился и послал за "циклоном Б". Знаете, что это такое? Газ специальный. Ну да ладно, "циклон Б" так и не удалось достать, впрочем, его ужасно неудобно применять в боевых условиях. Прислали какой-то обыкновенный, парализующий. Люди слегка нервничать начали, потому что с противогазами, вы же знаете, оно по-разному бывает, вообще-то они и действуют, но пускай даже один из сотни травит, так этот один мне и попадет... а приятного здесь мало, всякое на учениях случалось. Только ж капитан бесится, ничем его не удержишь. Потому-то и я сам его не удерживал. Размышлял при этом так: он повыше рангом, и делает бордель побольше, чем я, так что пускай все тянет и дальше, пускай себе дурит; мне же это только на руку; это он замажет и даже сотрет все мои ошибки. Так что стою, смотрю. А ведь было на что глянуть. СС применяет газовое оружие против детского сада, это ж усраться можно; вы же знаете этот вид фронтового юмора, правда? Черная комедь! Ну ладно, запустили они в средину газ через вентиляционные отверстия и дымовую трубу, а также через другие щели внизу. Для меня самое главное во всем этом было лишь то, чтобы капитан подписал рапорт об экзекуции поверенного мне транспорта, и тогда я буду крытый; подсунул я ему бумажку, он и подписал, даже и не глянул. Я позвонил на станцию, отменил заказ на вагон; его тут же заняли другие, ожидающие своей очереди. Так что все, вроде бы, в порядке. Прошло где-то с четверть часа, газ уже должен был сделать свое дело. Пруссак дает сигнал, люди в противогазах снова берутся за двери. И вот на этот раз, вы только обратите внимание, они открываются без всякого, как будто их вообще не закрывали. Ну и действительно: никаких тебе баррикад, никаких тебе следов сражения. Собрали они детей, вынесли их наружу. А вы знаете, каким образом действует такой газ? Паралич мышц вытворяет с телом различные удивительные вещи, это вовсе не такая уж и легкая смерть. У одного мальчишки голова была повернута чуть ли не на сто восемьдесят градусов, понятия не имею, каким это чудом. Правда, вынесли еще одну девочку, постарше, ей, должно быть, лет десять, так она вообще уже не походила на человека. Никогда не поверю, будто парализующий газ способен сделать нечто подобное. Вот вы сами представьте: где-то так от пояса и вверх она выглядела так, будто ее полностью перелицевали. Кожа отдельно, мышцы отдельно, кости тоже отдельно. И все это свернуто в какой-то совершенно невозможный узел, шмат кроваво-красной плоти, будто бы кто-то ее резал живую. Помню... помню ее частично извлеченный из странным образом деформированного черепа мозг — ее мозг, вытянутый в тонюсенькие серые нитки, словно клубок органической шерстяной пряжи. И что это, холера, должно было быть? Даже капитан словно язык проглотил. Мгм, кстати, я же говорил вам, сколько там этих детей было, так? Говорил: тридцать восемь. Так вот, представьте себе, что из этого загазованного дома их вынесли только семнадцать. Двадцати одной штуки не хватает. Тут, понимаешь, серьезное дело: крупный недостаток на счете. Я погнал людей, чтобы те тщательно обшарили всю халупу, но обнаружили только одного, который спрятался в подвальную печку. Но двух десятков все равно не хватает. Я тогда сам зашел, обыскал: никого. И при случае заметил, что нигде внутри не было никаких следов крови, а ведь эти оба охранника и девчонка выглядели как после недели отдыха в гестапо... нет, все это никак не держалось кучи.

— И как вся эта история закончилась?

— А вы как считаете? — Емке хлопнул себя по погонам. — Я до сих пор лейтенант. — Он залпом осушил рюмку и махнул официанту. — Погоди, погоди, вспомнил он. — Вы же, кажется, сами что-то нашли на чердаке.

— Вы пропустили одну девочку.

— Ага, выходит, девятнадцать. И признайтесь, это же вам не иголка в стогу сена.

— Ну, и в самом деле.

Емке прищурил слезящиеся глаза, глянул на Трудного снизу.

— А вы не боитесь жить в таком доме?

— Каком?

— С привидениями?

— И с чего это вам пришло в голову?

— Любой бы боялся.

— Так с чего это вам в голову пришло, будто там привидения?

— Потому что чудеса в нем творятся, вот откуда. Хм-м? Так вы ничего не видели, ничего не слышали?

Трудны взъярился. Он склонился над столиком и хрипло шепнул прямо в покрытое потом ухо оберштурмфюрера:

— Чудища мне показываются. По ночам духи на идиш разговаривают. Так что сплю с чертом в объятиях.

Емке на мгновение вытаращил глаза, но тут же расхохотался.

— Ну точно так, как я! Ну точно как я! — Он схватил официанта за сюртук, повалил на колени и поднял с пола катившуюся бутылку водки. — А ты, пан Трудны, ты настоящий мужик. Ты мне скажешь. Я уже все тебе рассказал. А вот ты мне скажешь, как это оно... как оно — со смертью, как оно с умиранием. У тебя, блин, хорошие глаза. А вот я напился, но ви-ижу. Ты же знаешь. Знаешь.

11

Если что-то такое Трудны и знал, то знал ночью, потому что дне он был переполнен сомнениями. Он вернулся домой и отправился на кухню. Там, на некрашеной деревянной столешнице, виднелась подковка тех самых мелких, острых углублений. Ян Герман смотрел на них и сомневался. Да разве у ребенка было бы столько силы, чтобы вгрызться в твердое дерево так глубоко? Было ли у него достаточно силы даже в моменте конвульсивного напряжения всех мышц? Даже в момент смерти? Он перешел в кабинет и начал перебирать в уме слышанные им звуки. Следует ли приписывать детскому возрасту ту самую шепелявость, которую слыхал в голосах духов? Кто обращался к нему? Мертвые еврейские дети?

Трудны уселся в кресле. В доме царила предпраздничная горячка; никаких работников, одни только свои, но все равно шумно, как будто по дому шастало человек на десять больше. Ян Герман почувствовал разливающееся по беспокойным мыслям тепло иррациональной домашней безопасности, и это так взбесило его как признак слабости, что он даже выругался под носом.

Он поднялся и вынул из шкафчика тяжелую инкунабулу, ту самую старинную книгу в железном переплете, добытую во время недавних ночных обходов таинственных областей чердака. Когда он поднялся туда на следующее утро после той памятной ночи, то не заметил в запуленном хламе ни малейшего следа от прохода, к двери секретного помещения пришлось бы буквально продираться через чудовищные завалы. Книга — точно так же, как и тетрадь с выцветшими страницами — была даром, подарком дома для Трудного.

Для того второго, ночного Трудного; ведь существовали два Яна Германа: ночной и дневной — и совершенно различными были их мысли, их страхи. Именно сейчас, на закате и происходила незаметная метаморфоза: определенные вещи уходили вниз, зато другие выныривали над поверхностью реальности. Трудны снова упал в кресло и надел очки; проведя чувствительными кончиками пальцев по шероховатой поверхности обложки Книги он испытал легкое покалывание, как будто здесь существовала небольшая разность потенциалов. Трудный, живущий до заката Солнца, его не почувствовал бы. А вот у ночного Трудного на кончике языка уже был теплый шепот: "Моя..." — столь же детский, как и смешной; но ведь он еще не знал, что содержит Книга, он ее еще не раскрывал. Но в данный момент содержание не имело никакого значения. Книга обладала значимостью уже через само свое существование: вот она, древняя сокровищница позабытых знаний. Вот перед вами hibernatuum предвечных истин. Перед вами символ; ночью и для ребенка — лучащийся чуть ли не волшебной силой. Трудный почти что чувствовал это через покалывающую кожу. Держу в своих руках волшебный артефакт. Волшебство окружает меня, магия внутри меня. Ночь.

С замком он справился быстро, взломав его перочинным ножом. После этого отложил его на стол очень осторожно, словно бесценный обломок эллинской керамики, а не кусок ржавого железа. Потом втянул воздух в грудь и открыл Книгу. Мертвый свет электрической лампочки пал на пожелтевшие страницы.

Латынь. Латыни он не знал. Сразу же пришла мысль, что с этим следовало бы обратиться к отцу Францишеку, но тут же другая мысль заслонила первую. Не открываться! Не открывать! Не показывать чужим! Вот только что сам он сможет сделать с этими двумя текстами: одним на еврейском, а другим на латыни, одинаково невозможными для прочтения? Трудны осторожно перелистывал толстые страницы. Он ожидал пускай примитивной, но печати — а здесь написанные от руки буквы, бенедиктинская каллиграфия. Он ожидал каких-нибудь иллюстраций, украшенных инициалов, картинок на полях — только ничего подобного и не было: голая и суровая последовательность непонятных слов.

Зазвенел телефон.