руя, принимала одну форму за другой, причем, все были выпуклые, все гладкие: все эти шары, бублики и двухметровые яйца. Впрочем, форма подавляла размеры; могло показаться, будто здесь совершенно не выполняется закон сохранения массы: глыбы съеживались и раздувались (от кулака до горы и от горы до мячика) в совершенно незаметные отрезки времени, а нередко даже быстрее, чем сам Ян Герман был в состоянии подобную перемену зарегистрировать, поэтому очень скоро он даже не осознавал тождества конкретных объектов: превратилась ли виденная только что дымная спираль в розовый пенный гриб или же в вон то багровое облако? Трансформации, трансформации, трансформации; перемена, перемена, перемена; поворот, поворот, поворот движение. Что это за мир? Можно ли вообще говорить здесь о каком-то конкретном, замкнутом месте в пространстве? Скорее всего, это напоминает совершенно случайное сборище самых различных миров, через которые Ян Герман сейчас пролетает, пронзается, словно игла, прокалывающаяся через слои беспорядочно смятых полотен — каждое из которых обладает свою собственную фактуру, цвет, толщину и эластичность.
Поскольку все так же — в результате отдельного нажима на различные части тела — у Яна Германа оставалось впечатление того, что он остается в невидимых челюстях какого-то капкана, в зажиме ловушки, вызывавшей кажущееся движение; и поскольку это движение — во всяком случае, все впечатления от него, что было одно и то же самое — не переставало, то Трудны не сразу, а на самом деле очень поздно, сориентировался в следующем удивительном впечатлении: так вот, он уже не весил столько, сколько должен был. У него отобрали вес. Он взлетал в невесомости.
Вторым же постоянным и длящимся процессом, наряду с уменьшающейся гравитацией, было постепенное затемнение света, интенсивность освещения постепенно уменьшалась. Со светом вообще была странная штука, ведь откуда он брался, раз на этом квази-небе, замыкавшем сферу вокруг Трудного как со стороны зенита, так и со стороны надира, и ни в чем не похожей на обычное, земное небо, разве что кроме впечатления пустой, бледной бесконечности, не было солнца? Так откуда же брался свет, раз не было солнца? И что же это за небо без солнца, без луны или, хотя бы, без звезд? А на самом деле, в глазах Яна Германа это было вовсе даже и не небо, а только — пространство. Так или иначе, он не замечал в нем никакого конкретного источника света.
Теперь же на него наваливалась темнота. Мрачный горизонт этого невозможного мира быстро приближался к Трудному. Что-то начало им сильно дергать; сила, до сих пор перемещавшая его, заменила спокойное перемещение по прямой в сумасшедший зигзаг. Яну Герману уже совершенно не хватало воздуха. Он не видел выдыхаемого им воздуха, но он был уверен, что тот сжиживается в туман, как только покинул его губы, ибо здесь царил ужасный, пронимающий до костей мороз; так что, вполне возможно, Ян Герман просто оставлял собственное дыхание у себя за спиной. Мороз усиливался, темнота становилась глубже и глубже, а вот страх в Яне Германе — страх его практически взрывал изнутри. В окружавших сумерках набухали и переваливались какие-то гигантские формы. Сопровождающая все это неестественная тишина заставляла Трудного вслушиваться в удары своего безумно разогнавшегося сердца. И это обманчивая камерная беззвучность среды, а также отсутствие чувствуемых кожей прикосновений ветра спровоцировали Яна Германа на отчаянное подозрение: а вдруг все это только обман, иллюзия? Может я до сих пор нахожусь в кабинете? Он не видел этого, не осознавал этого — но становящееся день ото дня все прекраснее чудище планировало через это невозможно пространство вместе с ним; она окутывала его своим невозможно мягким телом, с переполненной удовлетворением улыбкой на ночном лице оно вгрызалось в сердце и разум Яна Германа, наконец-то готового инициировать симбиотический союз с чудищем до самой своей смерти. Ты уже мой, шептало оно ему на ухо, и он и вправду что-то слыхал, честное слово: какое-то деликатное дыхание, какой-то тихий визг, как бы отзвук тысяч пролетавших мимо буквально в миллиметре от него ружейных пуль.
— Неееет!!! — возопил он всеми остатками воздуха, который сумел собрать в легкие, и голос его прозвучал пугающе чуждо и совершенно нечеловечески.
И тут же направление движения изменилось, все происходящие вокруг него процессы начали повторяться в обратной последовательности; при этом возвращение длилось намного короче, чем дорога в предыдущую сторону: может скорость падения возвращающегося Трудного была больше, а может орбита, по которой он перемещался в сей раз, была значительно короче. Потому что он не был в состоянии сравнить обе преодоленные трассы. Те же самые? Другие? Он не знал, хаос победил его окончательно.
Ковер кабинета нежно коснулся его спины; он был у себя, лежал на полу, пялился в потолок. Капкан его выпустил.
Очень долго Ян Герман находился в этой недвижности, просто дыша. Он наслаждался постоянством окружения, в котором ничего не меняется, все остается в одной и той же форме на века: вот это стол, вот это телефон, вот это стул, вот тут книжный шкаф, это вот кресло, окно, штора, стена, люстра, а вот это потолок.
И вот тут потолок заговорил с ним грубыми, топорными губами, шириной почти в полтора метра:
— Я.
19
— Ты, Шниц, — заговорило чудище словами и мыслями Трудного.
— Я.
Очень трудно понять логику безумия, точно так же, как сложно проследить процессы мышления сумасшедшего. Вначале пришлось бы принять их догмы как сои, а это действие иногда просто убийственное для здравого рассудка нормальных людей. Чудище безумия, которое со всеми удобствами уже разместилось внутри Яна Германа, ворвалось туда без всякого насилия. Никакого сражения ведь и не было. Воистину, никто не сходит с ума вопреки своей воле. Хотя, и вправду, у многих подобное случается совершенно незаметно, без какого-либо участия их сознания; точно так же случилось и с Трудным. Он своего чудовища даже и не видал. Один лишь раз услыхал ее шепот, но не узнал его — да и откуда ему было его знать? Теперь-то ничего уже и не поделаешь. Теперь вообще нет никакого шанса ни увидеть его, ни услышать, потому что ты не способен к объективному наблюдению и осмыслению, сам являясь объектом такого осмысления и наблюдения. Невозможно отличить собственных мыслей в своей голове от — тоже собственных, но — подсказанных.
Засмеялся растянувшийся на ковре Ян Герман, всматривающийся в щель губ на потолке.
— Ты, Шниц, ты! Ну конечно же, ты! Сволочь жидовская, вот кто ты есть! Ведь ты убил бы моих детей, убил бы их, правда? Правда?!!
— Самая истинная, — ответили потолочные губы; исходящий из них голос человеческим не был, более всего он походил на хриплые звуки многократно проигрываемых граммофонных пластинок, механические вибрации водопроводных труб. — Только ты не заставишь меня сделать это. Ты сделаешь все, что я скажу, герр Трудны.
Ян Герман вскочил с ковра, вспрыгнул на стол и потянулся рукой к губам Шница. Те исчезли. Он оглянулся — чудище подсказало, куда: губы всплыли из коричневых обоев над стоящим у самого окна креслом.
— Не дури, — сказали губы. — Ты не в состоянии причинить мне хотя бы малейший вред.
Трудны спрыгнул со стола и еще в полете завопил.
— Думаешь, что зазовешь кого-нибудь своими воплями? — издевался над ним Шниц. — Я замкнул всю эту комнату в самом себе, даже самый тихий звучок отсюда не выйдет; и ты сам отсюда не выйдешь, пока не сделаешь того, что следует.
Теперь Трудны бросился к двери. Он был всего лишь в двух метрах от них, как вдруг двери исчезли, а вместо них появился громадный, топорно отесанный в форме параллелепипеда блок коричневой массы, похожей на камень, растопленный адским огнем в самом центре Солнца. Трудны остолбенел. Сейчас он мог только дышать. Сейчас он был похож на дикого зверя, с выдвинутой вперед головой, с подавшимися вперед плечами, вставшего на полусогнутых ногах против всему свету. Он глянул исподлобья на окна: только ведь те были зарыты решетками.
— Шнииииц!!!
— Да слышу я тебя, слышу.
Кровь ударила в голову Яна Германа, а может и совершенно ушла оттуда. Он уже ничего не видел. Во всяком случае — его охватила мрачная и холодная слабость, кабинет завертелся перед глазами, потемнел, запульсировал в этом затемнении и на мгновение исчез; Трудны грохнулся на пол. Защитная реакция организма на психический, а может и физический шок заставила его потерять сознание, а потом очень глубоко вздохнуть. Он подтянул ноги под подбородок, оперся спиной о книжный шкаф. Шум крови в ушах глушил все остальные звки.
— Шниц... — шептал он. — Шниц, ты....
— Я, я, я.
Ну что он мог сказать этому духу еврейского мага? Какие представить аргументы, чтобы нивелировать его угрозы? И вообще, существуют ли какие-то спиритуалистические правила хорошего тона? Уже сами по себе эти вопросы классифицировали Яна Германа как безумца. Чудовище полностью уже овладело им.
— Но на кой ляд все эти подходы? — простонал он. — Зачем? Ведь все это была игра! Эти книжки... Разве нельзя было сразу...? Под угрозой подобного шантажа я и так сделал бы все, что только...
— Не все. Не говори, пока не знаешь. Нет таких святых, нет таких мучеников, которые во имя неких высших истин, пусть даже не знаю сколь возвышенных, пускай даже во имя собственных детей, были бы и вправду готовы на все.
Получалось, что чудище вовсе не защищает Трудного от страха.
— Так что же это может быть за дрянь... — Неожиданно, он почувствовал внутри себя резкий укол боли: кислоты испуга разливались в желудке и кишках.
Шниц же что-то там говорил из своей стены:
— ...же следил за тобой с самого первого шага, поставленного тобой за порогом этого дома. Я слышал каждое твое слово, каждое твое дыхание, видел каждую гримасу на твоем лице, даже если ты сам считал, что остался сам; только ты никогда не был сам, я находился вокруг тебя, слушал поверхностями стен и глядел через линзы воздуха, через который проходил свет. Я ожидал вас почти что полгода и знал, что вторая оказия случиться не скоро. У меня на выбор был ты сам, твоя жена, твои родители и дети. Долго размышлять причин не было. Все, что я сделал потом, было подчинено одной только цели: именно этому моменту. Вот теперь ты уже готов.