Жозеф и Люсьен были женаты. Жозеф женился самым достойным образом, сообразуясь со всеми приличиями. Он взял в жены дочь г-на Клари, богатого марсельского торговца, и оказался свояком Бернадота. У г-на Клари оставалась еще третья дочь, которая, возможно, была еще прелестнее своих сестер, и Бонапарт попросил ее руки.
— Да ни за что, — ответил отец, — мне вполне достаточно в семье и одного Бонапарта!
Если бы этот почтенный марсельский торговец дал согласие, то в один прекрасный день он оказался бы тестем императора и двух королей.
Что же касается Люсьена, то он пошел на то, что в светском обществе называется неравным браком.
Году в 1794-м или 1795-м, когда Бонапарт был известен лишь захватом Тулона, Люсьен получил должность смотрителя провиантского склада в небольшом селении Сен-Максимен.
Будучи республиканцем и окрестив себя Брутом, Люсьен не мог позволить, чтобы в том месте, где он живет, находился какой-нибудь святой, и потому, переименовав святого Максимина, подобно тому, как переименовал самого себя, он присвоил этой деревне название Марафон.
Гражданин Брут из Марафона — это звучало хорошо.
Мильтиад звучало бы еще лучше, однако Люсьен, принимая имя Брут, не мог предусмотреть, что ему предстоит поселиться в Марафоне.
Люсьен-Брут жил в единственной гостинице Сен-Максимена-Марафона. Держал эту гостиницу человек, не помышлявший менять свое имя и продолжавший зваться Констаном Буайе.
У хозяина гостиницы была дочь, восхитительное создание по имени Кристина; порой подобные цветы произрастают и в навозе, а подобные жемчужины попадаются и в тине.
В Сен-Максимене-Марафоне не было ни развлечений, ни приличного общества, однако вскоре Люсьен-Брут ни в чем этом уже не нуждался. Кристина Буайе заменила ему все.
Однако Кристина была столь же целомудренна, сколь и красива; Люсьену не удалось сделать ее своей любовницей, и, в порыве любви и тоски, он сделал ее своей женой. Кристина Буайе стала не Кристиной Брут, а Кристиной Бонапарт.
Генерал, подавивший мятеж 13 вандемьера и начавший прозревать свою судьбу, пришел в ярость; он поклялся никогда не прощать молодожена, никогда не принимать его жену и выслал обоих из страны, назначив Люсьена на какую-то незначительную должность в Германии.
Однако позднее он смягчился, встретился со своей невесткой и 18 брюмера не без удовольствия увидел подле себя своего брата Люсьена-Б рут а, сделавшегося теперь Люсьеном-Антонием.
Итак, Люсьен и Жозеф были кошмаром г-жи Бонапарт, и она хотела, женив Луи на своей дочери, сделать его заинтересованным в ее благополучии и получить в его лице поддержку против них.
Гортензия всеми силами противилась этому браку, хотя Луи в то время был красивым юношей с нежным взглядом и приветливой улыбкой; внешне он напоминал свою сестру Каролину, только что вышедшую замуж за Мюрата, и был еще почти ребенком: ему едва исполнилось двадцать лет. Он не любил Гортензию, но и не питал к ней никакой ненависти; с ним можно было делать все, что угодно.
Что касается Гортензии, то она не испытывала ненависти к Луи, но любила Дюрока.
Ее откровения придали уверенности Клер де Сурди, и в конце концов она тоже сделала признание.
К несчастью, ей почти не в чем было признаваться.
Она полюбила, если только можно назвать это любовью, хотя уместнее было бы сказать, что она обратила внимание на молодого красивого человека лет двадцати трех или двадцати четырех.
Он был белокур, с прекрасными черными глазами, с чересчур правильными для мужчины чертами лица и с женственными на вид руками и ногами, но при этом сложен настолько соразмерно и гармонично, что сразу становилось понятно: эта внешне хрупкая оболочка скрывает геркулесову силу; опережая время, когда Шатобриан и Байрон создавали образы Рене и Манфреда, он носил на своем лице, покрытом бледностью, печать рока; дело в том, что о его семье, да и в самой его семье бытовали ужасные предания, которые никто в точности не знал, но которые тянулись за ним, словно пятна крови; тем не менее он не носил на виду у всех нарочитого траура по своим родственникам, которые стали жертвами Республики, и никогда не кичился своим горем на тех балах и тех собраниях, какие предназначались для того, чтобы утолить гнев теней. Впрочем, когда он появлялся в обществе, ему не нужно было привлекать к себе взгляды окружающих странностью своего поведения. Они сами собой притягивались к нему. Его товарищам не сказать чтобы по удовольствиям, но по охоте и путешествиям никогда не удавалось вовлечь его в одно из тех юношеских увеселений, в какие хоть раз случайно оказываются втянуты даже самые несгибаемые люди, и никто не мог припомнить, чтобы видел его не то что смеющимся искренним и радостным смехом юности, но даже улыбающимся.
Некогда между семьями Сент-Эрминов и Сурди существовали дружеские связи, и, как водится в знатных домах, память об этих дружеских связях осталась драгоценной для обеих семей. И потому, когда случай приводил молодого Сент-Эрмина в Париж, он, со времени возвращения г-жи де Сурди из колоний, непременно наносил ей своего рода визит вежливости, никогда не переходившей в панибратство.
За несколько месяцев перед тем Эктор и Клер встретились в обществе. Однако, за исключением обычных приветствий, которыми они обменялись, между ними было сказано крайне немного слов, особенно со стороны молодого человека, отличавшегося поразительной немногословностью. Но если уста хранили молчание, то глаза не безмолвствовали. Эктор, вне всякого сомнения, не имел над своими взглядами такой же власти, как над своими словами, и каждый раз, когда он сталкивался с Клер, его взгляды говорили ей, насколько он находит ее красивой и отвечающей всем желаниям его сердца.
При первых встречах Клер была взволнована этими взглядами, столь выразительными, и, поскольку Сент-Эрмин казался ей во всех отношениях совершенным кавалером, она, в свой черед, позволила себе довольно непринужденно глядеть на него и надеялась, что на первом же балу он будет танцевать с ней и на помощь этим взглядам, столь выразительным, придет какое-нибудь слово или пожатие руки. Но, в силу какой-то странности, удивительной для того времени, Сент-Эрмин, этот изящный кавалер, фехтовавший с Сен-Жоржем и стрелявший из пистолета не хуже Жюно и Фурнье, никогда не танцевал.
То была очередная его странность вдобавок к другим, и на балах, на которых ему доводилось присутствовать, Сент-Эрмин, холодный и бесстрастный, стоял в какой-нибудь оконной нише или в углу гостиной, вызывая недоумение всех юных танцовщиц, задававшихся вопросом, что за обет мог лишить их столь изящного кавалера, всегда одетого по последней моде и с таким совершенным вкусом.
Клер всегда тем более удивлялась постоянной сдержанности графа де Сент-Эрмина по отношению к ней, что ее мать явно питала к молодому человеку особую симпатию, очень тепло отзывалась о его семье, истребленной во время Революции, и о нем самом, когда ей доводилось упоминать его в разговоре, да и денежный вопрос не мог бы стать помехой брачному союзу между ними, поскольку оба они были единственными детьми в своих семьях и внушительные состояния той и другой были примерно равны.
Нетрудно понять, какое впечатление должно было произвести на сердце юной девушки, к тому же юной креолки, подобное сочетание физических и душевных качеств, таинственность и красота молодого человека, мысли о котором занимали ее ум, перед тем как завладеть ее сердцем.
Гортензии не понадобилось много времени, чтобы раскрыть свои желания и надежды: выйти замуж за Дюрока, любимого ею, и не выходить замуж за Луи Бонапарта, не любимого ею, — вот и весь секрет, которым она поделилась с подругой, сделав это в двух словах. Однако далеко не так обстояло с романтическим увлечением Клер. Штрих за штрихом рисовала она подруге образ Эктора, проникая, насколько ей это удавалось, в окружавшую его тьму; затем, наконец, когда мать дважды позвала ее, когда сама она уже поднялась и поцеловала Гортензию, внезапно и словно в подтверждение слов г-жи де Севинье, что самая важная часть письма находится в постскриптуме, Клер, как если бы это только что пришло ей в голову, напоследок произнесла:
— Кстати, дорогая Гортензия, я забыла спросить вас кое о чем.
— О чем же?
— Говорят, госпожа де Пермон дает большой бал.
— Да, Лулу[3] навещала меня со своей матерью, и они лично пригласили нас на этот бал.
— И вы пойдете?
— Конечно!
— Милая Гортензия, — самым ласковым голосом промолвила Клер, — я попрошу вас об одной любезности.
— О любезности?
— Да; устройте так, чтобы нас с матушкой тоже пригласили, это возможно?
— Надеюсь, что да.
Клер запрыгала от радости.
— О, благодарю вас, — сказала она. — Но как вы за это возьметесь?
— Прежде всего, я могла бы попросить пригласительное письмо у Лулу, но предпочту действовать через Евгения: Евгений очень дружен с сыном госпожи де Пермон, и он попросит у него то, что вам нужно.
— И я пойду на бал госпожи де Пермон?! — радостно воскликнула Клер.
— Да, — ответила Гортензия, а затем, взглянув на сияющее лицо своей юной подруги, спросила:
— Он будет там?
Клер сделалась пунцовой и, потупив глаза, сказала:
— Надеюсь.
— Ты мне его покажешь, не правда ли?
— О, ты и так его узнаешь, дорогая Гортензия. Разве я не сказала тебе, что его можно узнать среди тысячи?
— Мне жаль, что он не танцует! — заметила Гортензия.
— И мне тоже! — вздохнула Клер.
И, обменявшись поцелуями, девушки расстались, но перед этим Клер еще раз напомнила Гортензии о пригласительном письме.
Три дня спустя Клер де Сурди получила приглашение.
XIБАЛ У ГОСПОЖИ ДЕ ПЕРМОН
Бал, пригласительный билет на который жаждала получить юная подруга мадемуазель Гортензии де Богарне, был новинкой для светского Парижа того времени. Госпожа де Пермон, которой, чтобы принять всех стремившихся побывать у нее в этот вечер, понадобился бы дом раза в четыре больше того, в каком она жила, отказала в приглашении более чем сотне мужчин и более чем полусотне женщин; но, родившаяся на Корсике и с детства связанная со всей семьей Бонапартов, она уступила первой же просьбе Евгения Богарне, и, как уже было сказано, мадемуазель де Сурди и ее мать получили две входные карточки.