Эктор де Сент-Эрмин. Часть первая — страница 53 из 136

твом этой королевской помпезности, выставленной напоказ в его отсутствие, он хотел приучить Францию к мысли о восстановлении самого института монархии.

Примеру первого консула последовали министры, и прежде всего г-н де Талейран, в силу своих аристократических вкусов всегда тяготевший к полному восстановлению старого режима, образцовым представителем которого, в отношении красноречия и элегантности, являлся он сам. В честь путешествующего принца г-н де Талейран устроил в своем замке Нёйи великолепный праздник, на который сбежалось все высшее общество Парижа. И в самом деле, к министру иностранных дел явилось много тех, кто не пришел бы в Тюильри.

Принца и принцессу, которые не были знакомы со своей будущей столицей, ожидал сюрприз. Посреди сверкающей иллюминации перед их глазами внезапно возник город Флоренция в образе самой главной своей достопримечательности — Палаццо Веккьо. На площади перед ним танцевала целая толпа народа в итальянских нарядах, и целая процессия юных девушек поднесла будущим суверенам цветы, а первому консулу — триумфальный венок.

Поговаривали, что г-ну де Талейрану праздник обошелся в миллион франков, но благодаря ему г-н де Талейран сделал то, чего не смог бы сделать никто другой: за один вечер он привлек на сторону правительства больше приверженцев прежнего режима, чем за два предыдущих года, ибо многие, скорбевшие о прежнем режиме потому, что они всего лишились вместе с ним, начали думать, что при новом режиме им удастся вернуть утраченное.

И, наконец, граф и графиня Ливорнские в сопровождении испанского посла графа де Асара явились в Мальмезон.

Первый консул вышел навстречу королю во главе своей военной свиты, и тот, никогда прежде не видевший ни подобного торжества, ни подобного буйства золотого шитья и эполет, совершенно потерял голову и бросился к нему с объятиями.

Теперь самое время упомянуть, что несчастный молодой принц был дурачком или чем-то вроде того; природа, наделив его добрейшим сердцем, начисто отказала ему в умственных способностях.

Правда, следует сказать, что полученное им монашеское воспитание было годно лишь на то, чтобы окончательно погасить те немногие проблески света, какие, пробиваясь из его сердца, озаряли его разум.

Людовик Пармский провел в Мальмезоне почти все то время, какое он оставался во Франции. Госпожа Бонапарт уводила молодую королеву в свои покои, и, поскольку первый консул выходил из кабинета только во время ужина, адъютантам приходилось составлять компанию королю и развлекать его, ибо он был неспособен не только заняться делом, но и самостоятельно развлечься.


«Поистине, — вспоминает герцог Ровиго, в то время один из адъютантов первого консула, — требовалось немало терпения, чтобы выслушивать те ребяческие глупости, какими была забита его голова. Но, когда уровень его развития стал понятен, мы велели принести ему игры, которые обычно дают детям.

С этого времени он больше не скучал.

Мы страдали от его ничтожности и с болью взирали на этого рослого и красивого молодого человека, которому было суждено повелевать людьми и который дрожал при виде лошади, не осмеливаясь сесть на нее верхом, все свое время проводил за игрой в прятки и в чехарду и все образование которого сводилось к знанию молитв, к умению вознести предобеденную молитву и молитву после кофе.

Однако именно в такие руки вскоре должна была попасть судьба целого народа.

Когда он уехал, направившись в Этрурию, первый консул после прощальной аудиенции сказал нам: "Рим может быть спокоен, такой человек Рубикона не перейдет"».


Бог смилостивился над его народом, забрав к себе Людовика Пармского через год после начала его царствования.

Однако Европа не увидела ничтожества этого молодого государя, она увидела лишь факт создания нового королевства и подумала, что за странный народ эти французы, которые отрубают головы собственным королям и дают королей другим народам.

XXXЮПИТЕР-ОЛИМПИЕЦ

Должно быть, заметно, с каким глубоким вниманием к подробностям мы с самого начала представляли нашим читателям исторических персонажей, играющих важную роль в этом повествовании, причем делали это без всякого предубеждения, изображая их такими, как они сами предстанут перед беспристрастным судом истории. Мы не позволили себе поддаться ни личным воспоминаниям о несчастьях нашей семьи, начало которых восходит к разногласиям, возникшим в Египте между Бонапартом и Клебером, на чью сторону встал мой отец, ни восхвалениям Бонапарта со стороны его вечных обожателей, взявших за правило восхищаться им вопреки всему, ни моде, введенной возродившейся оппозицией Наполеону III и состоящей в том, чтобы, огульно охаивая прошлое, подрывать шаткие основы, на которых зиждется эта новая династия. Нет, я был, не скажу, справедлив, ибо за такое никто не может поручиться, но искренен, и этой искренности, полагаю, в данный момент читатель уже отдал должное.

Так вот, у нас есть уверенность, что в то время, к которому мы подошли в нашем рассказе, первый консул, пребывая в убеждении, что вершины своей судьбы он может достичь не только военным путем, но и мирным, действительно желал мира. Мы не станем утверждать, что сон этого удачливого игрока в кровавой игре сражений, которую он так хорошо знал и которой доверял, не посещали порой тени Арколя и Риволи; не станем утверждать, что в бессонную ночь его не тревожило видение гибких нильских пальм и неколебимых пирамид Гизы; не станем утверждать, что из предрассветных раздумий его не выводили воспоминания о сияющих снегах Сен-Бернара и огненном дыме Маренго. Но мы утверждаем, что он видел блеск золотых плодов и дубовых венков, которыми мир щедро одаривает избранников судьбы, закрывающих ворота храма Януса.

И в этом отношении Бонапарт в свои тридцать два года сделал то, чего за всю свою жизнь не смогли сделать ни Марий, ни Сулла, ни Цезарь.

Но сумеет ли он сохранить этот мир, который так дорого стоил? И Англия, трем леопардам которой он только что обрезал когти и вырвал зубы, даст ли она Цезарю время стать Августом?

Тем не менее мир был необходим Бонапарту, чтобы завоевать трон Франции, точно так же, как война станет необходимой Наполеону, чтобы расширить основание этого трона за счет других европейских тронов. Впрочем, Бонапарт не строил никаких иллюзий относительно намерений своего вечного врага; он прекрасно понимал, что Англия заключила с ним мир лишь постольку, поскольку, отрезанная от своих союзников, не могла продолжать войну, и что она не даст Франции времени для того, чтобы та успела преобразовать свой военно-морской флот, а на это преобразование Бонапарту нужно было от четырех до пяти лет. Бонапарт был настолько убежден во враждебных намерениях Сент-Джеймского кабинета в отношении Франции, что, если ему говорили о нуждах народа, о преимуществах мира, о его влиянии на внутренний порядок в стране, на искусства, торговлю, промышленность — словом, на все отрасли, совокупно определяющие благополучие общества, он ничего из этого не отрицал, но говорил, что все это возможно лишь при мирном содействии со стороны Англии; при этом он полагал, что не пройдет и двух лет, как Англия весом своего военно-морского флота вновь будет нарушать равновесие в мире и своим золотом оказывать влияние на все правительства Европы. В подобные минуты мысль ускользала от него, перехлестывая через край, словно река, прорвавшая плотину, и, как если бы он присутствовал на заседаниях английского кабинета, у него возникало ощущение, что мир выпадает из его рук.

— Мир, несомненно, будет нарушен, — восклицал он, — и нарушит его, несомненно, Англия! В таком случае не благоразумнее ли будет опередить ее? Разве не лучше будет не давать ей время на получение преимуществ и нанести ей страшный и внезапный удар, который удивит весь мир?

И он погружался в глубокие размышления на этот счет, Франция же тем временем пребывала в напряженном внимании, а Европа наблюдала.

И в самом деле, поведение Англии вполне подтверждало подозрения Бонапарта, или, лучше сказать, в предположении, что первый консул хотел войны, поведение Англии как нельзя лучше отвечало его желаниям, и если ее и можно было в чем-то упрекнуть, так это в том, что она двигалась к намеченной цели быстрее, чем того желал Бонапарт.

Король Англии направил своему парламенту послание, в котором выражал неудовольствие по поводу вооружительных работ, проводившихся, по его словам, во французских портах, и требовал принять меры предосторожности, чтобы противостоять готовившимся враждебным действиям. Злонамеренность послания чрезвычайно разозлила первого консула, понимавшего, что его личная популярность усилилась благодаря этому желанному для всех миру, который ему только что удалось даровать Франции и который у него на глазах уже готов был развалиться.

И в самом деле, по условиям Амьенского мирного договора Англия должна была покинуть остров Мальту, но не покинула его. Она должна была покинуть Египет, но осталась там. Она должна была покинуть мыс Доброй Надежды, но сохранила его за собой.

В итоге, полагая, что необходимо выйти из этого тяжелого и невыносимого положения, которое представлялось ему хуже войны, первый консул вознамерился поговорить с английским послом начистоту и донести до него свое решение в отношении двух вопросов: эвакуации Мальты и эвакуации Египта. Он хотел предпринять необычную для него попытку: откровенно объясниться с врагами и сказать им то, чего никогда не говорил, а именно, правду о своих намерениях.

Вечером 18 февраля 1803 года Бонапарт пригласил лорда Уитворта в Тюильри, принял его в своем кабинете и посадил у одного конца огромного стола, а сам сел у другого. Они были вдвоем, как и подобает при встречах подобного рода.

— Милорд, — начал Бонапарт, — я хотел встретиться с вами с глазу на глаз и напрямую разъяснить вам мои истинные намерения, чего не смог бы сделать ни один министр.

Далее он провел полный обзор своих отношений с Англией с момента своего вступления в должность консула, напомнил о том, как в тот же день позаботился известить о своем назначении английское правительство, о высокомерных отказах, полученных им со стороны г-на Питта, о поспешности, с какой возобновил переговоры, как только появилась возможность вести их достойным образом, и, наконец, о последовательных уступках с его стороны ради заключении Амьенского договора. Скорее с болью, чем с гневом, он высказал огорчение, испытываемое им при виде полнейшей бесплодности своих усилий установить добрососедские отношения с Великобританией. Он заявил послу, что недружественные поступки с ее стороны, которые должны были прекратиться одновременно с военными действиями, напротив, явно участились после подписания мира; он посетовал на ярость, с какой нападают на него английские газеты, на оскорбления, какими позволено осыпать его эмигрантским газетам, на прием, который в Англии повсеместно оказывают французским принцам, окружая их почестями времен свергнутой монархии; нако