Эктор де Сент-Эрмин. Часть первая — страница 68 из 136

И потому один всегда имел перед собой цель, и цели этой он непременно добивался, какой бы высокой она ни была; другой имел лишь желания, и желания эти он никогда не осуществлял. Один хотел измерить пространство, другой — овладеть бесконечностью.

В 1791 году Бонапарт на целых полгода возвращается домой, чтобы переждать там события.

В 1791 году Шатобриан садится на корабль в Сен-Мало, чтобы попытаться отыскать путь в Индию через северо-запад Америки; последуем же за поэтом.

Шатобриан покидает Сен-Мало 6 мая в шесть часов утра. Он достигает Азорских островов, куда позднее приведет своего Шактаса; затем, подгоняемый ветром к Ньюфаундлендской банке, пересекает опасный пролив, делает остановку на острове Сен-Пьер и проводит там две недели, теряясь среди туманов, всегда окутывающих этот ужасный остров, блуждая среди туч, гонимых порывами ветра, слушая завывания невидимого моря, ступая по сухому шерстистому вереску, сбиваясь с пути и имея единственным проводником красноватый горный поток, катящий свои воды среди скал.

После двухнедельной остановки путешественник покидает остров Сен-Пьер и достигает широты берегов Мэриленда; там его останавливает штиль, но какое до этого дело поэту? Ночи восхитительны, восходы великолепны, сумерки чудесны; сидя на палубе, он провожает глазами солнечный диск, готовый погрузиться в волны и видимый ему сквозь корабельные снасти, посреди бескрайнего простора океана.

Наконец в один прекрасный день над морскими валами стали различимы вершины деревьев, которые можно было бы принять за волны более темного зеленого оттенка, не будь они неподвижны. То была Америка!

Какое обширное поле для размышлений предоставил двадцатидвухлетнему поэту этот мир с его дикарской эпохой, с его неведомым прошлым, мир, предсказанный Сенекой, открытый Колумбом, окрещенный Веспуччи, но так и не обретший еще своего историка.

Это было удачное время для того, чтобы посетить Америку! Америку, только что отправившую во Францию, на другую сторону океана, революцию, которую она совершила, и свободу, которую она завоевала с помощью французского оружия.

Любопытно было присутствовать при возведении процветающего города там, где за сотню лет перед тем Уильям Пенн приобрел кусок земли у каких-то бродячих индейцев. Прекрасным было открывшееся взору зрелище — рождение нации на поле битвы, как если бы новоявленный Кадм посеял людей в борозды, оставленные пушечными ядрами.

Шатобриан остановился в Филадельфии, но не для того, чтобы осмотреть город, а ради того, чтобы увидеть Вашингтона. Вашингтон показывает ему ключ от Бастилии, присланный из Парижа ее победителями. Шатобриану еще нечего было показывать американскому президенту; лишь по возвращении на родину он смог бы показать ему «Дух христианства».

Поэт всю оставшуюся жизнь хранил память об этой встрече с законодателем, тогда как Вашингтон, скорее всего, уже к вечеру того же дня забыл о нем. Президент Вашингтон, будучи одновременно военачальником нации и ее основателем, находился тогда в зените своей славы. Шатобриан же был тогда молод и безвестен, и сияние его грядущей известности еще не отбрасывало своих первых отблесков. Вашингтон умер, ничего не разгадав в том, кто позднее скажет о нем и Наполеоне:


«Те, кто, подобно мне, видел завоевателя Европы и законодателя Америки, сегодня отворачивают взор от мировой сцены: несколько фигляров, заставляющих смеяться или плакать, не стоят труда смотреть на них».[9]


Помимо Вашингтона, ничто в американских городах не представляло для Шатобриана интереса. Впрочем, вовсе не ради того, чтобы увидеть людей, которые повсюду более или менее одинаковы, путешественник пересек Атлантический океан и достиг Нового Света. Он сделал это ради того, чтобы отыскать в Америке, в чаще ее девственных лесов, на берегах ее озер, огромных, словно моря, в глубине ее прерий, бесконечных, словно пустыни, тот голос, что звучит в безлюдье.

Послушаем, как путешественник сам рассказывает о своих ощущениях. Но прежде надо напомнить, что в те времена эти края, позднее так замечательно описанные и опоэтизированные Фенимором Купером, еще не были известны. Габриель Ферри, шедший по его стопам, еще не сочинил «Золотоискателей» и «Косталя-индейца», а Гюстав Эмар еще не вынес из недр американских лесов весь тот сонм преданий, которые он впоследствии воскресил; нет, все было девственно в этих лесах и прериях, как и они сами, и тому, кто намеревался первым снять с них завесу, предстояло увидеть их такими же нетронутыми и чистыми, какими они были в день Творения.


«Когда после переправы через Мохок мне довелось очутиться в лесах, где не только никогда не раздавался стук топора, но и никогда не ступала нога человека, я впал в своего рода опьянение и шел от дерева к дереву, то в одну сторону, то в другую, говоря самому себе: "Здесь нет хоженых дорог, нет городов, нет тесных домов, нет президентов, республик, королей…"И, чтобы проверить, действительно ли восстановлены мои природные права, я предавался тысячам вольностей, чем приводил в ярость огромного голландца, служившего мне проводником и в глубине души считавшего меня сумасшедшим».[10]


Вскоре путешественник сказал последнее прости цивилизации: впереди не было больше иного жилья, кроме хижины на сваях, покрытой ветками и листьями, иной постели, кроме голой земли, иной подушки, кроме седла, иного одеяла, кроме плаща, иного спального навеса, кроме небесного свода.

Что же касается лошадей, то они гуляли на свободе, с бубенцами на шее, и, благодаря удивительному инстинкту самосохранения, никогда не теряли из виду костра, который развели их хозяева, чтобы уберечься от насекомых и отогнать змей.

И тогда начинается путешествие в духе Стерна, но, вместо того чтобы бороздить цивилизованные края, путешественник странствует по безлюдным местностям. Время от времени взору его неожиданно открывается индейская деревня или перед глазами его внезапно появляется кочевое племя. И тогда человек из цивилизованного мира подает человеку из дикарского мира один из тех знаков всеобщего братства, какие понятны на всей поверхности земного шара; в ответ его будущие хозяева запевают гостевую песнь:

Вот чужеземец, вот посланец Великого Духа.

По окончании песни к нему подходит ребенок, берет его за руку и подводит к хижине, говоря:

— Вот чужеземец!

В ответ сахем произносит:

— Дитя, введи чужеземца в хижину.

Под защитой ребенка путешественник входит внутрь и, как это было принято у древних греков, садится на пепел у очага. Ему подают трубку мира. Он делает три затяжки, а тем временем женщины поют утешительную песнь:

Чужеземец вновь обрел мать и жену.

Солнце будет всходить и заходить для него, как прежде.

Затем наполняют кленовым соком священный кубок; гость выпивает половину, передает кубок хозяину, и тот допивает его до дна.

Быть может, вместо этой картины из жизни дикарей кто-то желает увидеть описание ночи, тишины, отрешенности, меланхолии?

Путешественник рисует и это; смотрите:


«Светила луна; возбужденный собственными мыслями, я встал и немного поодаль сел на какой-то корень, свисавший над берегом ручья; стояла одна из тех американских ночей, которые никогда не передаст кисть художника и о которых я вспоминаю с наслаждением.

Луна была в самой высокой точке небосвода: повсюду, в огромных просветах неба, сверкали мириады звезд. Временами луна покоилась на гряде облаков, которые напоминали вершины высоких гор, увенчанных снегами; постепенно облака эти вытягивались и развертывались в полупрозрачные и волнистые полосы белого атласа или же превращались в легкие хлопья пены, в бесчисленные стада, блуждающие по синим равнинам небосвода. Иногда небо, казалось, превращалось в песчаную дюну, в которой ясно виделись горизонтальные слои, параллельные складки, оставленные постоянно повторяющимися приливами и отливами моря; затем порыв ветра снова разрывал завесу, и повсюду в небесах образовывались огромные скопления ослепительной белизны ваты, такие пушистые на вид, что ты словно ощущал их мягкость и податливость.

Картина на земле была не менее чарующей; лазурный и бархатистый свет луны тихо скользил по верхушкам деревьев и, яркими снопами проникая в просветы между деревьями, освещал самые сумрачные уголки леса. Узкий ручей, струившийся у моих ног, то и дело прятался в чаще ивовых дубов и сахарных кленов, а затем снова появлялся немного поодаль, на полянах, сверкая под ночными созвездиями и напоминая муаровую и голубую ленту, усеянную алмазными россыпями и рассеченную поперечными черными полосами. На другой стороне ручья, на огромном природном лугу, свет луны недвижно дремал на траве, расстилаясь по ней, словно парус.

Разбросанные по саванне березы то, в зависимости от прихоти ветра, сливались с почвой, окутанные бледной дымкой, то, объятые мраком, вырисовывались на меловом фоне, образуя нечто вроде островов плывущих теней в неподвижном море света. Вблизи все дышало тишиной и покоем, если не считать шуршания падавших листьев, резких и неожиданных дуновений ветерка, да звучавших порой прерывистых уханий лесной совы; но вдали, в спокойствии ночи, время от времени слышался торжественный грохот Ниагарского водопада, распространявшийся от саваны к саване и угасавший в дальних лесах.

Величия и необычайной грусти этой картины невозможно выразить ни на одном человеческом языке; самые прекрасные европейские ночи неспособны дать о них никакого представления. Тщетно пытаясь развернуться посреди наших возделанных полей, воображение повсюду натыкается на человеческие обиталища, тогда как в этих пустынных краях душа находит удовольствие в том, чтобы погружаться в океан вечных лесов и теряться в нем; ей нравится блуждать при свете звезд по берегам бескрайних озер, парить над ревущей бездной грозных водопадов, обрушиваться вниз вме