сте с массами их вод и, так сказать, сливаться в единое целое со всей этой дикой и величественной природой».[11]
Наконец, путешественник достиг Ниагарского водопада, шум которого по утрам терялся в тысяче звуков пробуждающейся природы, но в ночной тишине, по мере приближения к нему, грохотал все слышнее, словно для того, чтобы служить проводником и манить к себе.
И вот, наконец, он добрался до него. Этот величественный водопад, к которому Шатобриан шел так долго, дважды в течение нескольких минут едва не погубил его. Не будем пытаться рассказывать об этом сами; когда говорит Шатобриан, мы предоставляем слово ему:
«По прибытии я направился к водопаду, намотав поводья своей лошади на руку. В тот момент, когда я наклонился, чтобы посмотреть вниз, в соседних кустах зашуршала гремучая змея; лошадь пугается и пятится, вставая на дыбы и приближаясь к пропасти. Я не могу освободить руку от поводьев, и лошадь, пугаясь все сильнее, увлекает меня за собой. Ее передние ноги уже оторвались от земли, и, присев на краю бездны, она удерживается на нем лишь напряжением крестца. Меня ждала верная смерть, как вдруг лошадь, в страхе перед этой новой опасностью, предпринимает еще одно усилие, резко разворачивается и отскакивает на десять шагов от края».[12]
Но это еще не все. Избежав случайной гибели, путешественник сам устремляется навстречу предсказуемой гибели, навстречу очевидной опасности. Но бывают люди, в глубине души чувствующие, что они могут безнаказанно испытывать Бога.
Дадим путешественнику возможность продолжать свой рассказ:
«Поскольку лестница, висевшая некогда над водопадом, порвалась, я, не слушая увещаний моего проводника, пожелал спуститься к подножию водопада по каменистому утесу высотой в двести футов. Начался спуск. Несмотря на рев водопада и ужасающую бездну, бурлящую подо мной, я не потерял голову и спустился почти до самого низа. Но, когда до конца оставалось футов сорок, я очутился на гладком отвесном склоне, где не было ни корня, ни расселины, о которые можно было бы опереться ногой. Я повис на руках, не имея возможности ни спуститься, ни подняться и чувствуя, как пальцы постепенно разжимаются под тяжестью моего тела, понимал, что смерть неизбежна. Мало кому в жизни довелось провести две минуты, подобные тем, какие я насчитал тогда, вися над бездной Ниагары. В конце концов пальцы мои разжались, и я полетел вниз. Однако мне неслыханно повезло: я упал на голый каменный выступ, о который непременно должен был разбиться, и, тем не менее, не чувствовал сильных повреждений; я лежал в полушаге от пропасти, но не скатился в нее; но, когда меня начали пробирать холод и сырость, я понял, что отделался не так дешево, как полагал вначале. Я почувствовал невыносимую боль в левой руке: она была сломана выше локтя. Проводник, все это время смотревший на меня сверху и заметивший поданный мною знак, побежал за дикарями, которые, приложив огромный труд, с помощью деревянных веревок подняли меня наверх и перенесли к себе».[13]
Это произошло в то самое время, когда молодой лейтенант по имени Наполеон Бонапарт едва не утонул, купаясь в Соне.
Свой путь путешественник продолжает по озерам. Первым из них стало озеро Эри. С его берега он мог со страхом видеть, как индейцы, сидя в своих берестяных каноэ, отваживаются плыть по этому переменчивому морю, на котором случаются страшные бури. Первым делом они подвешивают своих идолов, как это некогда делали финикийцы со своими богами, к корме лодок и лишь после этого, в гуще снежных вихрей, бросаются в поднявшиеся волны. Со стороны кажется, будто эти волны, вздымающиеся выше обшивки каноэ, вот-вот поглотят их. Охотничьи собаки, опершись лапами на борт, жалобно воют, тогда как их хозяева, храня полное молчание, без всяких лишних движений мерно гребут своими лопатообразными веслами. Каноэ движутся вереницей; на корме первой лодки стоит вождь, который, в качестве то ли подбадривания, то ли мольбы, каждую минуту повторяет короткое восклицание «О-а!»
«На корме последнего каноэ, замыкая эту линию людей и лодок, стоит другой вождь, управляя им с помощью длинного весла в форме кормила. Остальные воины, скрестив ноги, сидят на дне каноэ; сквозь туман, снег и волны различимы лишь перья, украшающие головы индейцев, вытянутые шеи рычащих собак и туловища двух сахемов, кормчего и авгура, кажущихся богами этих вод».[14]
А теперь перенесем наш взгляд с озера на его берега, с водной поверхности на побережье.
«На пространстве более двадцати миль тянутся поля огромных водяных лилий; летом листья этих растений покрыты переплетенными между собой змеями. Когда эти гады начинают шевелиться в лучах солнца, видно, как они сворачиваются в золотые, пурпурные и эбеновые кольца; в этих ужасных двойных и тройных узлах различимы пылающие глаза, языки с тройными жалами, огненные пасти и оснащенные шипами и погремушками хвосты, которые колышутся в воздухе, словно хлысты. Бесконечное шипение, шум, похожий на шуршание сухих листьев, доносятся из этого мерзкого Коцита».[15]
На протяжении целого года путешественник бродил так, спускаясь к водопадам, переправляясь через озера, пересекая леса, следуя по течению рек и делая остановку посреди руин на берегу Огайо лишь для того, чтобы бросить еще одно сомнение в темную бездну прошлого; по утрам и вечерам присоединяя свой голос ко всеобщему голосу природы, говорящему о Боге; задумывая свою поэму «Натчезы», забыв о Европе и живя свободой, одиночеством и поэзией.
По мере блужданий от леса к лесу, от озера к озеру, от прерии к прерии, он, сам того не сознавая, приблизился к распаханной американской целине. Однажды вечером он замечает на берегу ручья бревенчатую ферму, просит приюта и встречает радушный прием.
Наступила ночь; жилище освещалось лишь пламенем очага. Он подсел к этому очагу и, пока хозяйка готовила ужин, от нечего делать стал при свете огня читать английскую газету, валявшуюся на полу.
Едва он бросил на нее взгляд, как в глаза ему бросились четыре слова: «Flight of the king» («Бегство короля»).
То был рассказ о бегстве Людовика XVI и его аресте в Варение.
В той же газете сообщалось об эмиграции знати и объединении всех дворян под знаменем принцев.
Этот голос, проникший в самые безлюдные края, чтобы крикнуть: «К оружию!», показался ему зовом судьбы.
Он вернулся в Филадельфию, пересек океан, подталкиваемый бурей, которая за восемнадцать дней донесла его до берегов Франции, и в июле 1792 года высадился в Гавре, крича: «Король зовет меня, я здесь!»
В то самое время, когда Шатобриан ступил на борт судна, привезшего его на помощь королю, молодой артиллерийский капитан, который стоял, прислонившись к дереву на террасе у берега Сены, увидел, как в окне Тюильри показался Людовик XVI в красном колпаке, и голосом, исполненным презрения, прошептал: «Конченый человек!»
«Таким образом, — говорит поэт, — то, что я счел своим долгом, опрокинуло задуманные мною планы и повлекло за собой первый из тех неожиданных поворотов, которыми отмечен мой жизненный путь.
Несомненно, Бурбоны нуждались в том, чтобы младший отпрыск бретонского семейства вернулся из-за моря, дабы принести им в качестве дани свою безвестную преданность, столь же мало, как и позднее, когда он вышел из безвестности. Если бы, продолжая свое путешествие, я употребил газету, круто изменившую мою судьбу, на то, чтобы зажечь лампу в доме приютившей меня женщины, никто не заметил бы моего отсутствия, ибо никто не подозревал о моем существовании. На сцену мира меня призвала распря между мной и моей совестью. Я мог бы поступить так, как хотел, поскольку был единственным свидетелем спора, но более всего я боялся уронить себя в глазах именно этого свидетеля».[16]
Шатобриан привез с собой «Аталу» и «Натчезов»!
XXXVIIIШАТОБРИАН
Франция сильно изменилась с тех пор, как путешественник покинул ее; в ней появилось много новых реалий, а главное, много новых людей.
Этих новых людей звали Барнав, Дантон, Робеспьер. Был еще Марат, но то был не человек, а дикий зверь. Что же касается Мирабо, то он уже умер.
Ну что ж, наш дворянин разбирается с происходящим, изучает одного за другим всех этих людей, посвятивших себя разным партиям, но обреченных на один и тот же эшафот.
Он посещает якобинцев, этот аристократический клуб, клуб литераторов и художников; благовоспитанные люди составляют в нем большинство; там бывают даже знатные вельможи, туда приходят Лафайет и оба Ламета; Лагарп, Шамфор, Андриё, Седен и Шенье представляют там поэзию, правда, поэзию того времени. Но, в конце концов, нельзя требовать от эпохи больше того, что она может дать. Давид, совершивший переворот в живописи, и Тальма́, совершивший переворот в театре, редко пропускают заседания клуба. Двум надзорщикам, стоящим у дверей, поручено проверять членские карточки: один из них певец Лаис, другой — побочный сын герцога Орлеанского.
Сидящий за столом президиума человек в черном, со столь изящными манерами и столь мрачным выражением лица, это автор «Опасных связей», шевалье де Лакло.
Как жаль, что Кребийон-сын уже умер. Он был бы здесь президентом, или, по меньшей мере, вице-президентом.
На трибуне стоит человек со слабым и тонким голосом, с худым и унылым лицом, в сюртуке оливкового цвета, немного потертом, немного изношенном, но с напудренными волосами, в белом жилете и безупречно чистой рубашке.
Это Робеспьер, рупор общественных масс, который пока идет в ногу с ними и который в тот день, когда у него достанет неблагоразумия опередить их, поскользнется на крови Дантона.