Эктор де Сент-Эрмин. Часть первая — страница 74 из 136

Первый консул изучал линию от Рейна до Эттенхайма, измерял расстояния и высчитывал часы пути.

В разгар этих занятий и появился г-н Реаль.

Бонапарт прервался и, опершись кулаком о стол, обратился к государственному советнику:

— Итак, господин Реаль, на вас возложено руководство полицией, вы видите меня ежедневно и вы забываете сказать мне, что герцог Энгиенский находится в четырех льё от границы, готовя военный заговор!

— Я пришел как раз для того, — спокойно произнес Реаль, — чтобы поговорить с вами об этом. Герцог Энгиенский не в четырех льё от границы, а в Эттенхайме, который он не покидал, то есть по-прежнему находится в двенадцати льё от нее.

— Да что такое двенадцать льё? — возразил Бонапарт. — Разве Жорж Кадудаль не был в шестидесяти, а Пишегрю в восьмидесяти льё? Ну а Моро? Он что, не был в четырех льё? А затем на улице Анжу-Сент-Оноре, в четырехстах шагах от Тюильри; стоило бы ему подать знак, и оба его сообщника оказались бы рядом с ним в Париже… Представьте, что они победили бы. В столицу вошел бы какой-нибудь Бурбон и унаследовал бы от меня власть. Хотя, ну да! Я ведь всего лишь собака, которую можно прикончить на улице, тогда как мои убийцы — священные особы!

В эту минуту вошел г-н Талейран вместе со вторым и третьим консулами.

Бонапарт направился прямо к министру иностранных дел:

— Чем занимается ваш посланник Массиас в Карлсруэ, в то время как в Эттенхайме формируются вооруженные отряды моих врагов?

— Я ничего не знаю об этом, — сказал г-н де Талейран, — и Массиас ничего не сообщал мне на этот счет, — добавил он со своим обычным спокойствием.

Подобная манера отвечать и оправдываться привела Бонапарта в бешенство.

— К счастью, — заявил он, — тех сведений, какими я располагаю, мне достаточно; я накажу заговорщиков, и голова виновника послужит расплатой.

И, как обычно, он широким шагом зашагал по комнате.

Второй консул, Камбасерес, делал все возможное, чтобы поспевать за ним, но при словах «Голова виновника послужит расплатой» он остановился и произнес:

— Осмеливаюсь полагать, что, если подобная особа окажется в вашей власти, суровость наказания не дойдет до такой жестокости.

— Да что вы тут толкуете мне, сударь? — произнес Бонапарт, смерив его взглядом с головы до ног. — Знайте, что я не желаю щадить тех, кто подсылает ко мне убийц; в этом деле я буду действовать по собственному разумению, не слушая ничьих советов, особенно ваших, сударь, ведь вы, мне кажется, стали очень бережно относиться к крови Бурбонов после того, как проголосовали за казнь Людовика Шестнадцатого. И, если в моем распоряжении нет юридических законов, чтобы наказать виновного, у меня остается право воспользоваться естественным законом, право на допустимую защиту.

Он и его сообщники изо дня в день преследуют лишь одну цель — лишить меня жизни. Мне угрожают со всех сторон то кинжалом, то пулей; изобретают духовые ружья, изготавливают адские машины, окружают меня заговорами и устраивают мне всякого рода засады. Ежедневно мне так или иначе грозят смертью! Никакая власть, никакой суд на земле не могут защитить меня, и я откажусь от естественного права ответить войной на войну?! Какой хладнокровный человек, хоть сколько-нибудь здравомыслящий и справедливый, осмелится осудить меня? Кто осмелится хулить меня, обливать грязью и обвинять в преступлениях? Кровь взывает к крови; это естественное, неизбежное, неминуемое ответное действие, и горе тому, кто привел к нему!

Тот, кто упорно порождает общественные волнения и политические потрясения, рискует оказаться их жертвой! В конечном счете, нужно быть глупцом или безумцем, чтобы воображать, будто какая-то семья обладает странным правом непрерывно подвергать мою жизнь опасности, не давая мне права ответить ей тем же. Неразумно ставить себя выше законов, чтобы погубить другого и при этом прикрываться ими же во имя сохранения собственной жизни; шансы должны быть равными.

Лично я не сделал ничего плохого ни одному из Бурбонов. Великая нация поставила меня главенствовать над ней, и почти вся Европа согласилась с этим выбором; в конце концов, вовсе не грязь течет в моих жилах, и для меня настало время сравняться с Бурбонами в чистоте крови. Что было бы, распространи я мою месть дальше? А ведь я это мог! Не раз мне представлялась возможность разделаться с ними. Десятки раз мне предлагали их головы, и столько же раз я в негодовании отвергал эти предложения. И не потому, чтобы я считал это несправедливым в тех обстоятельствах, в какие они меня ставили; нет, просто я полагал себя настолько могущественным, а угрожавшую мне опасность настолько ничтожной, что полагал низостью и беспричинной трусостью ответить согласием. Мое главное нравственное правило всегда состояло в том, что как в политике, так и в сражении, всякое зло, даже если оно отвечает требованиям закона, простительно, лишь когда оно безусловно необходимо; в любом другом случае оно является преступлением.

Фуше не произнес еще ни слова. Бонапарт повернулся к нему, чувствуя, что найдет у него поддержку.

Отвечая на этот молчаливый вопрос первого консула, Фуше обратился к г-ну Реалю.

— Господин государственный советник, — сказал он, — не могли бы вы предоставить нам в качестве разъяснения протокол допроса некоего Леридана, арестованного вместе с Жоржем Кадудалем; возможно, правда, что этот протокол еще неизвестен господину государственному советнику, поскольку он получил его лишь два часа назад из рук господина Дюбуа, а в эти два часа был так загружен делами, что у него не было времени прочесть его.

Краска бросилась в лицо Реалю. Он и в самом деле получил бумагу, на важность которой только что обратили его внимание, но, не читая, положил ее в досье Кадудаля, решив взглянуть на нее в первую же свободную минуту.

Однако этой свободной минуты так и не нашлось, поэтому он знал о существовании протокола, но не имел понятия о его содержании.

Не проронив ни слова, он раскрыл папку и стал рыться в лежащих там бумагах. Фуше заглянул ему через плечо и, указав пальцем на нужный листок, произнес:

— Вот он.

Бонапарт с некоторым удивлением посмотрел на этого человека, который лучше, чем они сами, знал, что лежит в папках у государственных советников.

Протокол допроса был весьма важным. Леридан признавался в заговоре, утверждал, что во главе его стоит принц, который уже побывал в Париже и, вероятно, вскоре приедет туда снова. Арестованный добавлял, что видел у Жоржа молодого человека лет тридцати двух, хорошо воспитанного и элегантно одетого, с которым генерал обходился весьма почтительно и в присутствии которого все, даже Пишегрю, снимали головные уборы.

Бонапарт прервал Реаля, читавшего документ.

— Достаточно, господа, достаточно! Ясно, что этот молодой человек, которому заговорщики выказывают такое почтение, не мог быть принцем, приехавшим из Лондона, поскольку на протяжении целого месяца Савари тщательно охранял береговые скалы Бивиля. Это может быть только герцог Энгиенский, который за двое суток успел добраться из Эттенхайма в Париж и за такое же время вернуться из Парижа в Эттенхайм, проведя несколько часов среди заговорщиков. План, — продолжал он тоном, не терпящим возражений, — заключался в следующем: граф д’Артуа должен был прибыть проездом через Нормандию вместе с Пишегрю, а герцог Энгиенский — проездом через Эльзас вместе с Дюмурье. Бурбоны, дабы вернуться во Францию, намеревались пустить вперед себя двух самых прославленных генералов Республики. Пусть вызовут ко мне полковников Орденера и Коленкура.

Понятно, что после того, как первый консул столь категорично высказал свое мнение, никто не осмелился противоречить ему ни прямо, ни косвенно.

Консул Лебрён позволил себе несколько расплывчатых замечаний по поводу своих опасений о том, какое впечатление произведут в Европе подобные события. Камбасерес, едва не онемев от жестоких речей первого консула, попытался было воззвать к милосердию, но Бонапарт в ответ ограничился словами:

— Ладно, я понимаю, что говорить так вас заставляет преданность мне, и благодарен вам за это, но я буду защищаться и не позволю убить себя. Я заставлю этих людей дрожать от страха и научу их сидеть смирно.

Чувство, охватившее в эту минуту Бонапарта, было не страхом, не жаждой мести, а желанием показать Франции, что кровь Бурбонов, священная для их сторонников, была для него не более священна, чем кровь любого видного деятеля Республики.

— Так на каком решении вы в итоге остановились? — спросил Камбасерес.

— Очень просто, — ответил Бонапарт, — арестовать герцога Энгиенского и покончить с ним.

Стали голосовать. Один лишь Камбасерес осмелился отстаивать свое мнение до конца.

Итак, решение было принято коллегиально, и Бонапарт, уже не несший за него личную ответственность, приказал впустить полковников Орденера и Коленкура, ожидавших за дверью.

Полковнику Орденеру было приказано отправиться к берегам Рейна, взяв с собой триста драгун, несколько бригад жандармов и подразделение понтонеров. Эти солдаты обеспечивались запасом продовольствия на четыре дня; кроме того, полковнику предоставлялась денежная сумма в двенадцать тысяч франков, чтобы ни в коем случае не быть в тягость местным жителям. Он должен был переправиться через реку у Рейнау, двинуться прямо к Эттенхайму, окружить город, захватить герцога Энгиенского и всех эмигрантов, входящих в его окружение, а главное, Дюмурье.

Одновременно другой отряд, подкрепленный несколькими пушками, должен был через Кель проследовать к Оффенбургу и оставаться там в наблюдательной позиции до тех пор, пока герцог не окажется на французской территории. Как только придет достоверное известие об этом, полковник Коленкур отправится к великому герцогу Баденскому и предъявит ему ноту, содержащую разъяснения в отношении совершенных действий.

Было восемь часов вечера. Бонапарт отпустил членов совета и, словно опасаясь раскаяться в принятом решении, приказал обоим полковникам, которым возложенная на них миссия принесла генеральские чины, выступить в поход немедленно.