Экзамен — страница 28 из 44

– Подумаешь, новость, – сказал репортер, сплевывая пух. – А вот пиво – это дело.


В «Эдельвейсе» пива не было; беловолосый официант попытался уговорить их выпить сидра. Они не стали поднимать шума, потому что знали: уже несколько дней пива в столице не хватает. И пошли в «Нобель»; Хуан смыл свежую кровь с левой руки. И, смывая, увидел, что кровь эта – чужая.

– Я бы хотела послушать Einderszenen[66], – говорила Клара репортеру. – Когда я была девочкой, один друг нашей семьи играл это по вечерам у нас в темном салоне.

– Ну, конечно, в салоне.

– Конечно. Я выросла в доме с салоном и сделала все возможное, чтобы точно такой же салончик образовался у меня в голове. Не смейтесь, у дядюшки Роке был изумительный маленький салон культурного назначения. Где рассказывали анекдоты о генерале Мансилье, восхищались альманахами и где плавали ароматы душистого мыла. Я обожала сидеть там и вдыхать его изысканную пыль.

– Иногда ты хватаешь через край, – сказал Хуан, потягиваясь в кресле. – Не бойся, нынешнее культурное ведомство тоже держит салон. Он невидимый, но угроза его повсюду, во всем, что отдает старьем, – все эти детекторные приемники, проспекты с обещанием панацеи, все это – тот же салон.

– Большая деревня, – сказал репортер таким тоном, каким говорят: «Большая флейта». – Во всяком случае, в твоем невидимом салончике наверняка нет ни консолей, ни макраме, ни зачехленных арф.

– Не надо слишком сурово относиться к салонам, – сказала Клара. – Там не было ничего, имеющего отношение к физиологии, единственное место, куда не было доступа сладким пирогам, грязной сиесте, одним словом, занятиям, связанным с продолжением рода.

– Жарко, – сказал Хуан, отпивая из своего стакана. – И все тяжелее становится, как-то не по себе… – В открытые окна доносились выкрики негритенка, продававшего газету. Голос звучал одиноко – улица почти обезлюдела, редкие прохожие торопились. Очень далеко (и Кларе сразу вспомнилась ночная улица Леандро Алема) завыла сирена «скорой помощи».

– Второй выпуск «Критики», – сказал репортер. – Половина пятого. Пунктуальны, как шотландцы. Какая газета, старик! А мне уже давно пора быть в редакции.

– Садись с нами в метро, и через десять минут – на месте.

– Ну да. Одним словом, концерт удался.

– Бедный папа, – сказала Клара. – В кои-то веки собрался послушать музыку.

– Не беспокойся, я думаю, он даже получил удовольствие, – сказал Хуан. – Вот отдохнет и еще будет гордиться приключением. Видела бы ты, как он Раздавал пинки направо и налево. Я думаю, для него это – большой день, он будет вспоминать это, как подвиг во имя святого Грааля.

– Не будь злым.

– Но ведь это правда, – заступился за Хуана репортер. – Будет что вспомнить, это его «Эрнани». С каждым днем остается все меньше воспоминаний. Вы заметили, как люди стали все забывать?

– Дымом нос забило, – сказала Клара. – Однако не думаю, что мы стали забывать больше, чем прежде. Просто прежде люди бежали прошлого, эскапизм и так далее. И более того: религия ориентировала на будущее и тому подобное. А сейчас… вот именно: сейчас no place for memories[67].

– Но вы же знаете, что на самом деле «сейчас» не существует, – сказал репортер.

– Не существует?

– Репортер хочет сказать, что важно лишь то, что дает смысл настоящему моменту, впрочем, так же, как и прошлому и будущему.

– Я хотел сказать совсем другое, – возразил репортер. – Однако это вполне вяжется с моей главной мыслью. Люди теперь вспоминают меньше, потому что всякое воспоминание в определенном смысле – обвинение.

– Как ты прав, – сказал Хуан. – Именно это носится сейчас в воздухе – ощущение, что все мы виноваты в чем-то, что все мы – обвиняемые… —

(А порою это и находит свое воплощение, Вильям Вильсон, je suis hant?, hant?, hant?, hant?, hant?[68]. A бедняга Йозеф К… А сами мы, зачем ходить далеко – )

– Но какое право у прошлого обвинять нас? – сказала Клара, осторожно открывая губную помаду.

– Никакого, – сказал Хуан. – Не прошлое обвиняет нас, а мы сами. Просто эпизоды на этом процессе приходят из прошлого. То, что сделали мы. Или то, чего не сделали, а это еще хуже. Губительное несовпадение.

– На эту тему много говорят, но мало понимают, – сказал репортер. – Говорят, будто мы терпим неудачу потому, что нам не хватает стиля, потому, что мы соскочили с катушек, забыли золотое правило пропорции. Может, отсюда наши неврозы?

– Причина гораздо серьезнее, – сказал Хуан и, вытерев руки бумажной салфеткой, положил грязный бумажный шарик на край тарелки. – Если бы мы утратили только то, что ты называешь стилем. Нет, мы как те воскресшие из мертвых в день Страшного суда на каменном барельефе в Бурже —

помнишь эту репродукцию, Кларуча: одна нога наружу, а другая еще в гробу; он силится выйти, но привычка смерти цепко держит. Мы – между двух вод, как господин Вальдемар, и будем страдать от бесчестья, пока не пройдем наш недолгий жизненный круг.

– Красиво говоришь, – вздохнула Клара, – но путано.

– Путано то, что я хочу выразить. Согласись, репортер. Лучше всех других ужас существования видел Рембо: «Moi, esclave de mon bapt?me»[69]. Ты веришь в христианское Писание, которое подобно черепашьему панцирю: можешь вытянуться и расположиться в нем, пока не заполнишь его целиком. А если ты кролик, а не черепаха, ясно, что тебе неудобно. Черепахи, как и великий бог Пан, умерли, а общество – подобно слепой кормилице – старается втиснуть кроликов в жесткую черепашью оболочку.

– Хорошее сравнение, – сказала Клара, отхлебывая изрядный глоток русского императорского пива.

– Ты считаешь себя одержимым великими идея-ми-фикс, но в один прекрасный день совершаешь первое личное открытие – идеи эти не очень применимы в жизни; а поскольку ты не идиот и любишь жизнь, выясняется, что ты жаждешь свободы действия. Хлоп! – и натыкаешься на те самые идеи, которые получил при крещении. И не в форме внешних законов и установлений —

заметь, это очень важно. Не в формах практического принуждения, которые так разочаровывают мятежную шпану, —

потому что привычные формы принуждения, встречающиеся в обычной жизни на каждом шагу, так или иначе можно обойти, —

но ты наталкиваешься на самого себя: на то, что получил с крещением, на свое вероисповедание, старик.

– Орестовы фурии, – сказала Клара.

– Ты христианин во всем, начиная с манеры стричь ногти и кончая видом твоих военных знамен —

Итак, ты схвачен, ты начинаешь задыхаться. Вообрази себе орла, воспитанного среди овец, который в один прекрасный день начинает ощущать в себе орлиные силы и потребности —

или наоборот (поскольку не следует быть чересчур самонадеянным), —

вообрази себе все это – и увидишь, что получится.

– Да, – сказал репортер. – Одно плохо: ничего не поделаешь.

– Это еще что, – сказала Клара. – Важно, чтобы это все-таки было именно так. Но я в этом вовсе не уверена.

– А мне кажется, что это так, – сказал Хуан. – Во всяком случае, лично я склонен этому верить. Я чувствую, как каждое истинное мое движение тормозится, лишается запала конформизмом моей натуры. На каждом шагу, стоит мне решиться, тотчас же происходит бунт: «Потом, завтра – ». А что такое завтра, что такое потом? И почему потом? И швейцарские часы начинают тикать отлаженно и исправно, а кукушка, что сидит у меня в голове, напевает: «Завтра будет новый день, утро облачное, в течение дня температура будет подниматься, восход солнца в шесть двадцать две, день святой Цецилии. Ты встанешь в восемь, умоешься – »

обрати внимание; ты встанешь —

ты умоешься —

вот оно, твое христианское воспитание, твои оковы, твоя структура западного человека.

– И потому ты так плохо себя чувствуешь? – спросил репортер. – Попробуй другое, вставай в одиннадцать и протирай лицо спиртом.

– Глупо, и никого не обманешь этим. Если уж родился овцою, то и живи как овца, а орлу нужно пространство, чтобы взорлить. Я могу принять форму консервной банки, в которую я втиснут с тех пор, как Христос превратился для людей Запада в третье око; но одно дело – консервная банка, а другое – консервированная сардина. Мне кажется, я знаю, что представляет собой моя консервная банка, а этого достаточно, чтобы отличить себя от нее.

– А отличив себя от нее, – бежать…

– Не знаю, смогу ли я убежать, – сказал Хуан. – Но знаю, что мой долг перед самим собою – сделать это. В данном случае результаты значат меньше, чем поступок.

– Твой долг перед тобою, – прошептала Клара. – Считаешься только с собою?

– Только с собою, и то в малой степени, – сказал Хуан. – При этом я еще должен вычесть из себя ту свою враждебную часть, которая взросла во мне с целью убить вольную часть моего существа. Того, который должен был быть хорошим, любить своего папочку и не залезать с ногами на стул – в гостях. И остается так мало меня самого, но это малое бдит, оно всегда начеку. Бодлер прав, дорогой мой репортер: это Каин – мятежный и свободный – должен остерегаться мягкого, вязкого, хорошо воспитанного Абеля —

Он пристально посмотрел на Клару.

– Кстати говоря, – сказала Клара. – Однако продолжай, не стану тебя прерывать.

(«Он не вязкий», – подумала она с нелепой нежностью.)

– Все сказано, – продолжал Хуан. – Я рад, что не имею Бога. Меня некому прощать, и мне не надо заслуживать прощения. У меня в жизни нет этого преимущества, этого великого средства – раскаяния. Мне нет смысла раскаиваться, потому что во мне самом нет прощения. Возможно, раскаяния и вообще не существует, а это значит, что судьба полностью в моих руках; я знаю – за отсутствием шкалы ценностей, – что я Делаю; и знаю, во всяком случае, полагаю, что знаю, почему это делаю; а значит, мой поступок не подлежит прощению. И если бы я даже раскаялся, все равно бесполезно: я