Гусев-Оренбургский Сергей Иванович
Экзамен
Сергей Гусев-Оренбургский
Экзамен
В непогожую ночь, полную тьмы и стонов ветра, я шел с ружьем за плечами вдоль опушки бора. Местность была совершенно незнакомая. Какое-то поле, одетое мглой, на котором местами таинственно колыхалась рожь; глухо шумящая от порывов бури бесконечная и черная стена бора... ни огонька вокруг ни звезд на небе.
Заблудился!
Временами, останавливаясь, я прислушивался, не донесется ли до меня людской говор, собачий лай или по крайней мере рокотание реки, крутящейся в песчаных берегах. Ничего! Только стон ветра проносился над бором, да какая-то большая и тяжелая птица испуганно сорвалась с дерева над моею головой и обдала меня дождем капель. Сырая, непроглядная тьма, одевавшая мир, казалось, вздрагивала как что-то живое под воющими порывами ветра, а бор наполнялся сотнями отголосков, словно в глубине его метались призраки, не находя места и покоя. К довершению всего я едва не упал в овраг, на дне которого что-то вздыхало и, казалось, протягивало неверные руки, чтобы схватить и увлечь в таинственную глубь, -- это тростники колебались во тьме на берегу ручья. Уже я с досадой стал помышлять, что мне, измокшему и продрогшему, придется ждать зари под защитой овражного откоса, не имея даже спичек, чтобы развести огонь, как внезапно сквозь деревья я увидел багровые отблески пламени. Минут через пять я уже стоял перед жарко-пылавшим костром, разведенным под нависшими боками оврага, куда ветер почти не проникал: он бешено выл вверху, потрясая сосны, с которых шишки по временам падали в пламя.
У самого огня в меланхолической позе, поджав ноги, сидел, куря и сплевывая в огонь. человек, по-видимому, еще молодой, но весьма давно не стриженый и не бритый, в чем, как вскоре оказалось, он и нужды не имел. Голова его напоминала копну почерневшего сена, взъерошенного ветром, а борода и усы -- свалявшуюся щетину. Он был почти наг, ибо одежда его, состоявшая из старого, потерявшего цвет, подрясника, висела на ветках, сушась перед огнем, а дырявые рыжие сапоги почти были всунуты в костер и слегка дымились, высыхая.
-- Кого Бог несет? -- хрипло спросил он, хмуро взглянув на меня из-под густых броней.
-- Да вот, -- сказал я, -- заблудился.
-- Быва-а-ет...
Он сплюнул в костер:
-- Откуда и куда?
-- Неподалеку отсюда, из имения. А вы, по-видимому, духовная особа?
-- Какая там особа... просто дьякон, да и дьякон-то заблудший. Носит меня Велиарова сила вокруг да около: вторую неделю домой, в свою Ивановку, попасть не могу! А вы присаживайтесь... Может, у вас и благородного сорта табачец найдется? От мужицкого горлодера нутро рвет...
-- Есть запас, поделимся. И чаю, если хотите, смастерим.
-- Чаю? Добро зело... А водка есть?
-- Увы, отец дьякон... кабы знать...
-- Жа-а-ль!
Вскоре чайник весело шипел над огнем, а я, удобно расположившись перед приветливым пламенем, беседовал с дьяконом.
-- Вы откуда же, собственно, отец дьякон, в лесу очутились?.. С богомолья, что ли, идете?
Блаженно затягиваясь папиросой, дьякон испускал из себя облака и струи табачного дыма.
-- Какое там богомолье, -- махнул он слегка рукой. -- К владыке на экзамен путешествовал.
-- Экзамен? По какой части?
-- На священника! Да, это, я вам скажу, такая история, что... взять бы меня за волосы...
-- Почему же так строго?
-- Следует!
И дьякон, задумчиво смотря на огонь, принялся рассказывать.
-- Образования я, изволите ли видеть, не Бог весть какого: из второго класса духовного училища за малые успехи исключен и за "пристрастие", -- так и в документе сказано, -- за пристрастие... не к наукам, конечно. Что делать... возлюбих влагу сатанинскую... и с хлебом и с чаем! И много вследствие сего в жизни претерпех. Бил меня родитель жезлом... а случалось и вожжами. Покойница матерь на хлеб на воду сажала, а частенько и крапивой угощала. Как с гуся вода! Ну и махнули рукой. Был я певчим... голос потерял. Учителем был церковным... в мертвом виде все время. Пристроил меня наконец родитель дьячком. Тут уж я и вовсе по сорокаградусному морю вплавь пустился, без руля, без паруса. Очень умел я анекдоты рассказывать и истории разные, а также на гармонии, на скрипке, на дуде такие экивоки выводить, что ни один пир без меня не обходился. Сегодня пир, завтра пир, а пиров нет -- в одиночку жарю. Одно меня спасало -- здоровьем Бог не обидел: сколько ни пью, на двоих стою, ни разу на четыре не становился, а уж ежели до точки дойду... яко Лазарь четверодневен -- недвижим. Обратил наконец на меня владыка око свое. Призвал отца, говорит:
-- Жени! В дьякона посвящу... авось исправится!
Нашел мне родитель девицу... приятную, сдобную, соседского дьякона дочь, глаза -- как углие, а светок в них добрый, сама, как перина, прости ей Господи! И взяла она меня в руки не жезлом, не крапивой, а лаской своей. И не то, чтобы она мне пить не давала, нет... сама угощала! Бывало встанешь это чуть светок, а она уж на ногах, ватрушки стряпает.
-- Ставь-ка, -- говорит, -- скорее самовар, а я в погреб сбегаю.
Я уж смеюсь:
-- Зачем?
-- Припасла я тебе там...
-- Надо ли?
-- Как же не надо.
И тащит это с холодку, со льду, своей белой ручкой нальет, угощает, как царевича. И за чаем, и за обедом, и с прихода придешь, смотришь: тут он, тут он... графинчик этакий! Уж мне и совестно...
-- Хоть ты выпей со мной! Не откажется.
-- И пью я таким манером как будто бы целый день, а все трезвый и веселый... на гитаре ее забавляю, истории рассказываю. И от пиров она меня мягкой ручкой отвела. Тут бы на пир идти, а она... за занавеску:
-- Милый, хороший!
-- Ну, сколько за занавеской не сидеть... дети пошли. Митечка, Володечка... Раечка да Лизочка... как ангелы послетали с небеси... шесть штук! Стал я наисчастливейший человек и уж сам на себя дивиться перестал -- природа во мне другая открылась! На первые крестины родитель свой жезл в подарок мне привез.
-- Воспитывай, -- говорит, -- детей, как я тебя воспитывал.
Подумал я разное, но сказал так:
-- Спасибо, папаша. Жезл ваш на стену повешу, но отнюдь детей моих им не трону!
Насупился родитель:
-- Аль, -- говорит, -- Иисуса сына Сирахова забыл? Любяй сына своего наказует... Что бы с тобой без жезла моего было?
Подошел я к дьяконице, обнял ее, смеюсь:
-- Вот, -- говорю, -- мой жезл... да он, к тому же, и произрастает!
Так-то жили мы душа в душу, пока дух лукавый не смутил. Приход у нас, надо вам сказать, большой, богатый, и священники хорошие. Отец-то Герасим младший, так даже, скажу вам, не совру, зело приятен! Принесут ему курицу за свадьбу, он сейчас речь поведет:
-- А ты, Кузьма там, или Павел, и дьякону таковую же поднеси, дабы не завидовал.
И подносят! Весьма даже подносят... и зерном и живностью!
Отец-то Панкратий, старший священник... точно... немножко строговат. И горденек. Оно конечно... человек уже камилавку имеет и в некотором роде судия: духовным следователем третий год состоит. С виду важный такой, плоть солидная, чрево широкое... и чинопочитание уважает: требует, чтобы дьякон калоши подавал!
-- Это, -- говорит, -- смирение развивает, для младших членов клира полезное, ибо они, аки бы послушники в монастыре, игумену прислуживать должны и послух нести.
-- Калоши подавай... да еще со смирением!
Дьякон вздохнул и заволокся дымом...
-- И подаю! Подаю калоши... что поделаешь. И горько, а без этого нельзя... червь есмь! Ибо, как-никак, а о. Панкратий настоятель, и все мы в руце его. Захочет -- с хлебом скушает и даже водицей не запьет. К тому же, скажу вам, не совру, человек он остроумный и приход умеет поставить так, что из всякой соломинки духовным доход идет. Уж, кажется, вот, смотришь во все глаза -- ничего взять нельзя... а он возьмет! Да и возьмет-то так тонко, что диву даешься: не он берет, а ему дают, да еще упрашивают! Ономедни что ведь выдумал... ха-ха... дождевой сбор! Верно! Летом доходу мало, он и выдумал.
-- Вы, -- говорит, -- прихожане, в земстве от пожаров страхуетесь; а у нас от засухи застрахуйтесь! Заранее сбор сделайте и ни о чем не беспокойтесь, -- как только дождь понадобится, мы уж вымолим.
И ведь вымолит, скажу вам, не совру, не то что дождь... грозу, с громом, с молнией! И всегда в точку! Нарочито даже какую-то штуку купил вроде часов, что погоду предсказывает, -- немецкая штука, название мудреное. Ха-ха... вот он какой, отец-то Панкратий... жить с ним можно, как у Христа за пазухой.
Вот-с!
И был у отца-то Панкратия сын, семинарист, -- не сын... сынище... верзилище, великанище... вышибало номер первый. Ахтер-вахтер-кум Егор, шерин-ерин-Христофор, -- так я его прозвал. Румяный-прянишный... голосистый. А во-о-дку жре-е-т... как губка... так и впитыват! И веселый человек, только веселье у него особенное: все норовит как бы человека под насмешку подвести.
Вот и повадился он ко мне.
Придет, подмигивает:
-- Выпить бы!
А дьяконица моя не возлюбила его.
Припрячет себе водку и будто слыхом не слышит подходы-то его, я же молчу: уважаю я ее. Ну, тары-бары, разговоры о том, о сем, бывало, до полночи сидим. Чего, думаю себе, человек без толку перед глазами торчит... и невдомек мне! Только вот раз и вижу: жмется чего-то дьяконица, то вспыхнет, то нахмурится.
А мы в карты играли, в короли.
Вдруг дьяконица-то и бряк:
-- Вы бы, Христофор Панкратьич, ноги-то за окошко выставили... очинно они у вас длинны!
Я смотрю во все глаза.
А она опять:
-- Несите-ка амуры-то свои в другое место, я мужа люблю!
Тот скраснел.
Молчим мы.
Встаю я из-за стола.
-- Христофор, -- говорю, -- дело-то не ладно... шерин-ерин ты этакой! Чего ты к духовной персоне пристаешь? Али тебе женена пола по селу мало?