Я не удивлюсь, если у вас в этом месте моего повествования возникнет куча вопросов, возмущений, несогласий, удивлений, протестов. Скорее я удивлюсь, если у вас их не возникнет. Да как же так, что же это за странный человек Шестов, как он может нападать на науку, на нормативную этику, на рациональность?! Это же безумие! Все равно – мы же знаем точно! – эту стену не прошибешь. (Как, помните, в той цитате из повести Достоевского, с которой я начал эту лекцию.) К ней, хочешь не хочешь, надо как-то подлаживаться.
Но, тем не менее, Шестов открывает именно это измерение и, как истинный философ, дерзает невозможного.
Один из подзаголовков его книги «Апофеоз беспочвенности»: «Для не боящихся головокружений». (Помните слова Ницше о том, что, если вы долго будете всматриваться в бездну, бездна начнет всматриваться в вас? В ту бездну глядели и Паскаль, и Достоевский, и Сартр, и сам Ницше; заглядывал в нее и Шестов.) Он все время подчеркивает, что на самом деле, глядя без иллюзий и самообманов, вокруг нас жуткий хаотичный мир, мир проблематичный, мир непредсказуемый. И действительно, в ХХ веке мы вступаем в эту эпоху – в эпоху, когда делать вид, что все по-прежнему: мир надежен, познаваем, разум и гуманизм торжествуют, прогресс наступает, – могут только совсем уж отпетые идиоты. Шестов действительно родился в свое (и наше) время. Время, когда все стало шатким, ненадежным, проблематичным – после Эйнштейна, после Кафки, после Гитлера, после Сталина. И Шестов это чувствует, он это ощущает.
Ничто не прочно, ничто не детерминировано, ничто не окончательно. Он снова и снова спрашивает, вот говорят, у картошки рождается картошка, и это нормально, естественно, ибо соответствует всем законам природы (псевдоним Судьбы для нашей культуры), только так и должно и может быть. Но ведь вот это и удивительно, только здесь самое интересное и загадочное начинается, а не заканчивается, – восклицает Лев Исаакович. А скажите на милость, почему у картошки не может родиться фазан или свекла? Законы – откуда они взялись? На чем основаны последние основания бытия? На бессмысленной случайности или на личной Воле Творца? Принудительность – откуда она взялась? Разум – это все? Где тот иррациональный остаток бытия? Истина – неужели она одна и безлика, бесчеловечна? То, что было, неужели это нельзя изменить и сделать (вопреки Петру Ломбардскому, Фоме Аквинскому и Лапласу) небывшим, скажем, вернув оклеветанному Сократу жизнь или страдальцу Иову отнятых у него по наущению Сатаны близких?
Философия обыденности и философия трагедии. Так Шестов вышел на тему пограничных ситуаций, вышел на тему особых состояний человека, в которых человек перестает малодушно и привычно соглашаться с разумностью, с научностью, с необходимостью, с этикой, которая говорит: все должны делать то-то и то-то. И возникает совершенно другой мир, мир, в котором ничего не гарантировано, все непредсказуемо, в котором все неудобно, в котором Иов вопиет и требует, чтобы бывшее стало не бывшим, в котором этика совершенно другая, этика ситуативная, личностная, не анонимная, не всеобщая, не нормативная. Шестов входит вот в эту тему, совершенно экзистенциалистскую, и вам уже немного знакомую по Паскалю, Кьеркегору и Унамуно.
И Лев Шестов это впоследствии обозначает мифологемой, позаимствованной им у Тертуллиана: «Афины и Иерусалим». Два полюса в культуре, два начала. И так же называется одна из его книг.
Напомню, Тертуллиан писал: «Что общего у Афин и Иерусалима? Что общего у Церкви и Академии Платона?» Надо, мол, выбирать: или – или! И Шестов бескомпромиссно их противопоставляет. «Афины» в культуре у Шестова ассоциируются с разумным, необходимым, всеобщим, принудительным, обязательным, детерминистским началом. И он говорит, что это мейнстрим культуры Европы. Это – уход от живого Бога, уход от жизни, когда человек закупоривает свою комнатенку, наука занимается пользой, а не истиной, Бог – уютная прирученная абстракция, забава игры ума. И «афинское» начало господствует в культуре.
Однако, есть и «Иерусалим». Нечто альтернативное «Афинам», антитеза. Связанный с Иовом, с Авраамом, с протестом против необходимости, принудительности, за жизнь против разума, за свободу против необходимости. И Шестов все время повторяет как заклинание одну фразу: «Бог – это тяжба о возможном. Если Бог есть – то все возможно». То есть вера в Бога, которая сама проблематична и непрочна (я уже говорил вам о конфессиональной принадлежности Шестова, с которой ничего не понятно), – это постоянное стремление к невозможному. Бог может сделать бывшее не бывшим, может вернуть жизнь Сократу, которого несправедливо казнили, может вернуть потерянную Регину Ольсен Кьеркегору. Это абсурд и бунт (как поняли уже Достоевский и Кьеркегор, а позже Камю). Иерусалим – как начало бунта, начало свободы, начало хаоса против порядка, единичности против всеобщности, иррациональности против рационализма. Во всех этих словах: разум, наука, нерушимый закон, нормативная этика – Шестову, повторю, слышится то, что мы бы сейчас назвали «тоталитарностью». Что-то глубоко бесчеловечное, бездушное, анонимное, безликое. И Шестов бьется об это головой.
Причем, сравним его с Унамуно, о котором речь шла в прошлый раз. В чем тут отличие? Ведь Унамуно тоже зафиксировал этот же конфликт между безжизненным разумом и жизненной верой, человеческой страстью, «голодом по бесконечности» – и бесчеловечным рацио. Неразумная жизнь в виде веры – или безжизненный разум и отчаяние. Но Унамуно считает, что трагическое чувство жизни состоит в их постоянной борьбе, в постоянном столкновении, это как бы такое постоянное колебание весов. Шестов же нагибает чашу весов в одну сторону, стремится перетянуть ее на сторону Иерусалима. В этом его существенное отличие от Унамуно. Шестов все время повторяет цитату из Библии – помните ее? – «Мудрость мира сего – это безумие перед Господом».
И вот тут мы подходим к очень интересному моменту. Шестов из книги в книгу обращается к библейскому мифу о грехопадении. Вы все помните, что там главное дело в том, что люди пали, когда съели яблоко с Древа Познания Добра и Зла. И Шестов все время акцентирует два момента в этом мифе. Первый момент: он говорит, что два дерева в раю противоположны – Дерево Жизни и Дерево Познания. Люди, попробовав яблоко с Древа Познания, потеряли связь с корнями жизни. Абсолютизация познания ведет к релятивизации и обесцениванию бытия, жизни, личности. Постоянное противопоставление двух этих райских деревьев: Жизни и Познания – одна из вечных тем-лейтмотивов творчества Шестова.
И второй устойчивый момент: он говорит, что обычно ошибочно полагают, что люди были изгнаны из рая именно за отказ подчиняться воле Бога, за их гордыню. Но Шестов говорит: нет, надо понимать этот миф буквально. Грехопадение людей не в том, что они ослушались воли Бога, а в том, что они попробовали яблоко с Древа Познания. То есть, как он говорит, когда мы абсолютизируем познание, мы релятивизируем бытие. Это очень экзистенциальный тезис. Жизнь не сводится к познанию; человек не редуцируется к абстрактному познающему субъекту; напротив, познание – это всецело жизненный, бытийный акт, и только в этом качестве оправдано. (Мы весь наш курс об этом говорим. Экзистенциалист говорит: сначала жить, а потом философствовать.) И Шестов говорит об этом (немного в духе великого учения гностиков), что именно сам акт съедения яблока с Древа Познания означал падение, и… после этого наш мир оказался падшим миром, миром, в котором правят законы, в котором высшая инстанция – разум, мир, в котором не стало чудес, и мы не знаем живого Бога, а знаем только Бога-абстракцию. Это мир падший. В отличие от традиционной трактовки, где суть греха – в гордыне, в ослушании воли Бога, Шестов переносит тяжесть именно в акт познания. Поверив Дьяволу, попробовав яблоко, после этого люди и пали. Мир науки, мир разума, мир законов, мир причин-следствий и покорности всему этому со стороны человека, забывшего о рае, – это мир падший. И мы не можем из него вырваться. Вот это очень важно.
И вот тут эта антитеза: Афины – Иерусалим, Жизнь – Разум, Вера, символизирующая свободу личности и начало бунта против падшего мира, – и Разум, символизирующий рабскую покорность Судьбе и необходимости. Два Бога: «Бог философов и ученых, творец геометрических истин» и – «Бог Авраама, Исаака и Иакова». Вот такая антитеза. С одной стороны: разум, наука, знание, покорность и связанная с ними нормативная этика, которая стремится, как говорит Шестов, «замазать щели в бытии», все законопатить. (Как поется в одной какой-то современной рок-песне: «Как прекрасен этот мир! В нем почти не видно дыр».) А с другой стороны, вот бунтарь Иов, вот пророки иудейские, которые воплощают в себе иррациональную веру, волю, стремятся к жизни, стремятся к живому Богу вопреки всем навязанным очевидностям и любой слепой и беспощадной Судьбе.
И дальше я очень бегло пробегусь по людям, персонифицировавшим в европейской культуре эту антитезу. Шестов выстраивает во множестве книг на разные лады всю историю европейского человечества, от древности до современности, и везде проводит эту основополагающую и принципиальную для него антитезу: «Афины – Иерусалим».
Пробежимся и мы по этому ряду. Повторяю, господствуют «Афины». Но всегда Афинам оппонирует «Иерусалим».
Что значит «Афины»? С кем персонально это связано? Во-первых, Шестов сразу и безоговорочно относит к «Афинам» всю античную культуру… за одним исключением, очень важным. (На мой взгляд, он не совсем прав, но я сейчас не буду его комментировать.) Он считает, что греческая культура очень рациональна, избыточно и тотально рациональна. И Шестов говорит: смотрите, вот великий философ, стоящий у самых истоков античной мудрости, ученик Фалеса Милетского, Анаксимандр Милетский; от него дошла лишь одна-единственная (!) вот такая фраза: «Все сущее несет кару за свою нечестивость в порядке времени». Фраза, с которой начинается и в которой, как в ἀρχή (архэ), содержится вся европейская метафизика. О чем там идет речь? О том, что выпадение единичного из всеобщего – это грех, который карается смертью. Рождение, выпадение из безликости всеобщего ἀρχή (апейрона) в личность единичного, – есть вина и преступление, за которое неминуемо ждет нас возвращение и расплата. Шестов говорит: вот уже в этой первой фразе, первом тезисе европейской метафизики мы видим эту мысль, что единичность и личность – зло, всеобщность и безликость – добро, выпадение из небытия в индивидуальность к