Что касается Монтеня, я уже сказал (это моя схема, конечно, несколько упрощенная): он черпает из разных источников. О познании он говорит как скептик, о смерти как стоик и платоник, о жизни как эпикуреец. Просто некоторые его мысли действительно очень навеяны стоицизмом. Философия как жизненная мудрость – это, конечно, общая античная мысль, но он ее рассматривает в стоической перспективе. Стремление к самосознанию и самопознанию как некоторый способ не только самосовершенствования, но и переработки каких-то аффектов.
К вопросу о судьбе: вот, скажем, Лосев в своей замечательной книге «Эстетика Возрождения» считает, что судьба для Монтеня – высшая, последняя инстанция. Мне лично кажется, что, может быть, он немножко преувеличивает. Но тема судьбы, которая, так же как вера, как нечто экзистенциальное, личное, связанное с человеческим «безумием», страстями, намного выше, правее, первичнее, фундаментальнее, чем разум, – эта тема пронизывает все «Опыты». Точно так же как у стоиков, судьба действительно играет важную роль у Монтеня. Может быть, у него нет такой законченной концепции судьбы, как у какого-нибудь Макиавелли с его Фортуной, где, как мы помним, в «Государе» рассчитано, сколько в нашей жизни процентов судьбы, сколько процентов не судьбы, а нашего вирту (доблести, активности). Но, вообще говоря, тема судьбы, тема рока, тема того, что есть что-то, что выше и загадочнее нашего разумения, присуща Монтеню. Снова процитирую «Гамлета»: «Есть многое такое, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Мысль о том, что жизнь неразумна, в ней есть что-то непостижимое, а за этим непостижимым, может, и проглядывает отчасти судьба. Может, она не так свирепа, фатальна, слепа и не наступает на нас, как слон на муравья. Конечно, эта тема здесь присутствует. Опять же, сошлюсь на мнение Алексея Федоровича Лосева, который писал о Монтене во время свирепой и тупой советской цензуры, когда полагалось писать о Монтене, что он скрытый атеист, враг религии и вообще почти материалист, но только не мог все сказать, потому что жил в суровых условиях. И Алексей Федорович там пишет все совершенно иначе – он действительно адекватно и точно говорит о религиозности Монтеня и о его тонкости, буквально на пяти страничках! Вот он мог так же и о Шекспире, о Сервантесе и о других. Такие очень небольшие пассажи, но очень тонкие и очень интересные. Вот он просто считает, что судьба для философии Монтеня, как и для Античности, как и для стоицизма, – это некая абсолютно высшая инстанция, которая стоит над всем хаосом мироздания и не постигается разумом. Повторяю, может такой законченной модели судьбы, как представляется Лосеву, у Монтеня нет, но она проглядывается.
– Не могли бы вы подробнее объяснить про сомнение Монтеня? Это только отрицание суеверий или и некая доброжелательность?
– Естественно, сомнение предполагает понимание, предполагает – не зря я сегодня маниакально-настойчиво повторяю это слово – «тонкость». То есть, с одной стороны, он против любой законченности, окончательности, нетерпимости, схематичности, крайностей, любых фанатизмов, неважно: фанатизм рационализма или фанатизм религии. Но, с другой стороны, мир хаотичен, непостижим, человек странен, невелик, разнообразен. И оттого Монтень выбирает такую форму произведения, такую совершенно постмодернистскую форму, как хаос мыслей-дневников, цитат и так далее. Потому что, с его точки зрения, она идеально соответствует тому, о чем он говорит: непостоянству жизни человека, его незавершенности.
Поэтому, конечно, вы совершенно верно это уловили: сомнение понимается Монтенем как бытийный акт, а не просто чисто познавательно. Как я уже говорил, самопознание у Монтеня и сомнение у Монтеня, как и у Сократа, ведет к внутреннему изменению человека. Это экзистенциальная вещь, а не просто какой-то там декартовский субъект, который смотрит на мир отстраненно подозрительно! Вот нет. Поэтому сомнение предполагает у Монтеня момент вчувствования, понимания, какой-то снисходительности. Это не просто дистанция: я залез на Олимп и с него смотрю на этот презренный мир. Нет. Хочется все понять, прочувствовать, понять правоту, понять границы разных явлений, разных страстей. Понять, что мы не можем быть всезнайками, но мы и не невежды. Как скажет потом Паскаль, человек не ангел, но он и не зверь. Сомнение это – все проверить, любую позицию, любую ситуацию попробовать на вкус, пощупать с одной, с другой стороны. Но, впрочем, вот так, а, нет, вот эдак, все сложнее! Поэтому, конечно, оно предполагает сопричастность, вчувствование, понимание. Потому что Монтень уделяет огромное внимание чувствам и тому, что потом назовут экзистенцией. Так что, отвечая на Ваш вопрос, да, конечно, сомнение предполагает герменевтическую доброжелательность и открытость миру, а не просто дистанцирование от него.
– По вашим словам, Монтень констатирует неизбежность отчуждения личности в сфере социального? Что же тогда он предлагает делать с сопричастностью человека к социальным процессам?
– Обратите внимание: Монтень не строит раз и навсегда законченную схему человеческого поведения. У него есть своего рода «музыкальные» сюжеты и темы в симфонии «Опытов». Он скорее похож на Декарта и совсем не похож на Бэкона и Макиавелли. Есть тип философов-политиков, организаторов и деятелей (как Лейбниц) – такие мыслители, у которых сразу сто тысяч идей, и они хотят все их сразу осуществить. А есть другой тип (как Декарт, сбежавший от света в Голландию, или Паскаль, в конце жизни удалившийся в монастырь), которые уединяются и создают труды в этом уединении. Монтень тоже такой. В своей жизни он не вполне свободен от политики и общества. Нельзя в такую эпоху совсем уберечься от такой жизни и общественной позиции, но ему они в тягость. У него есть какие-то разрозненные мысли, но при этом он не предписывает нам какой-то сценарий, например, что все люди должны уйти от общества и забиться в щели как тараканы и сидеть там в одиночестве. Его философия – искусство жить. Он не похож в этом на Макиавелли и Бэкона (для которых жить – это предаваться интригам, брать взятки, делать карьеру, управлять государством, и философствовать они начинают только в оставке или ссылке). У Монтеня нет стройной и законченной политической концепции (хотя ему все же пришлось и мэром побыть, и в Бастилии посидеть), и он не устанавливает, как всем быть в мире политики. У него есть лишь разрозненные мысли об этом – в духе вольнодумства и бессословности, равенства людей и эпикурейской уединенности. Да, есть какие-то социальные связи и конвенции, которым мы вынуждены подчиняться. Но не в этом главное. Для Монтеня это всегда что-то вторичное, неподлинное, чреватое опасностью фальши. Не в этом видит он смысл жизни человека. Для него куда важнее дружба. Особенно когда вокруг бушуют такие страшные бури!
– А в чем источники симпатии Монтеня к человеку, если он полон таких сомнений?
– Понимаете, будучи убежденным противником гуманизма (возрожденческого, но не только), превозносящего Человека как повелителя мира, венца творения и полубога, Монтень вместе с тем открывает что-то принципиально новое в человеке: частного человека, его личность, неповторимость, самопознание, важность пограничных ситуаций. У него всюду проглядывают чувство меланхолии и грусти по поводу суетности человека и острое переживание смертности человека. Если тут и есть человечность, то она не плакатная, не лозунговая, нет. Он возвращается к сократовским темам: человек – это я сам, моя философия – это моя жизнь. Это прорыв к каким-то экзистенциальным прозрениям, но параллельно с этим: понимание человеческого одиночества и трагизма, ограниченности разума, ничтожества, призыв к смирению, понимание того, что во многом животные выше человека. Человек – существо непостоянное, несовершенное. Человечность Монтеня весьма специфическая, не декларативная и культовая, а немного в другом смысле. «Мы не все можем познать, мы не центр вселенной», – открывает нам про нас Монтень. Он открывает какое-то новое (или полузабытое старое) измерение в понимании человечности человека.
А с другой стороны, Вольтер, назвавший Паскаля «возвышенным мизантропом», вполне мог бы обозвать так и Монтеня. Как это так: мы не все понимаем? Как это: мы несовершенны?
– Можно ли назвать Монтеня анархистом XVI века? Но разве для него все люди так уж совершенно равны?
– Вы совершенно правы. Монтеня вернее относить к протоанархистам (учитывая его эмоциональные высказывания о вредности государства). Монтень – вольнодумец, который боится любого деспотизма: деспотизма власти, религии, догмы, партии. (Даже друг Монтеня ла Боэсси не вполне анархист по меркам ХХ века.)
Конечно, главное в его мыслях вечно, но важно также видеть его как человека XVI века; это нельзя сбрасывать со счетов. Это был век страшной религиозной вражды и войн. И многое в его мысли определяется именно реакцией на этот ужас: когда бушуют бури, лучше забиться в свой замок (если он у тебя есть, конечно) и выжидать, когда всеобщее безумие закончится. Его ситуация – всегда находиться «между» (вчерашний купец, ставший дворянином, но уже не торгаш, непартийный человек в гуще религиозно-партийной борьбы).
Он не был политическим мыслителем вообще. И конечно, не призывал никого к немедленному восстанию. Он не мыслил себе страны без королей. Для него раз уж есть на троне тиран – надо ему повиноваться. Но не обязательно его уважать и любить. Хотя для него нет абсолютных сословных рамок, для него в политике есть демиурги: он много пишет о царях, современных королях и великих героях древности (не зря же Плутарх – его любимый автор). Тут нет теории, что должно быть безвластие, просто есть общее отстранение от политики и трезвый взгляд на монархию, отсутствие сословной зашоренности и религиозно-политического фанатизма, общее вольнодумство – и не более, не стоит преувеличивать. Он не считает политику чем-то самым важным, а сословное деление – чем-то сакральным.
На Монтеня большое влияние оказал стоицизм. Давайте вспомним Марка Аврелия. Этот философ до мозга костей по горькой иронии судьбы родился римским императором (отдаленный философский «прадедушка» Монтеня). И, осознавая всю суетность политики, он честно выполнял свой долг императора (что видно в его гениальной книге «Наедине с собой»). Марк Аврелий хорошо знаком Монтеню и, несомненно, оказал на него какое-то влияние. Монтень по минимуму участвует в политике, без особой охоты, по необходимости. Но масштаб личности и его происхождение требуют участия хоть в чем-то.