– О-о? Привет! – говорит он с улыбкой. – Не ожидал увидеть вас здесь. Давно тут стоите?
– Да… то есть нет… – отвечаю я в растерянности. – Не очень давно. Вы так хорошо играете!
– Спасибо. – Он застенчиво склоняет голову. – Шопен. «Четвертая баллада», моя любимая. А вообще-то нет, – тут же поправляется он, не желая допустить такую потрясающую неточность. – Мой самый любимый – Бетховен, потом Шопен, Брамс и, конечно, Рахманинов. Вы любите Рахманинова? – Он сыграл несколько пассажей из «Третьего фортепьянного концерта» Рахманинова. – Восхитительно, правда? А вот это?.. – Снова зазвучал отрывок. – Это самое красивое место! Вам должно нравиться! – Его крик слышится сквозь бурный натиск аккордов.
– Да, это восхитительно, – соглашаюсь я и смеюсь. Его радость и страстность заразительны.
– Подождите, вот! Послушайте эти октавы! – Пальцы музыканта снова разлетаются по клавишам. – Я сам видел, как один человек однажды сломал палец в этом месте. Верите, нет? Сломал себе всю карьеру! – И он улыбается так, словно сообщил мне самую милую новость на свете. – А что-нибудь из Прокофьева знаете?
– Только «Ромео и Джульетту» и «Любовь к трем апельсинам», – признаюсь я.
– Я обожаю «Ромео и Джульетту»! – В какой-то момент мне кажется, что он буквально разрывается от переполняющего его восторга. – Сцена смерти Меркуцио… это так трагично! – И он снова принялся играть, одним своим роялем заменяя целый оркестр, наполняя комнату звуками драматичного напряженного марша, так характерно завершающего второй акт.
Усевшись рядом в кресло, я наслаждаюсь игрой и буквально греюсь в лучах его энтузиазма и изумительного таланта.
Я даже припомнить не могу, чтобы кто-нибудь так откровенно и искренне наслаждался чем-либо. Возможно, все дело в моем возрасте или в людях, с которыми я общаюсь, но почти все, кого я знаю, кажутся мне сейчас прожженными циниками. Попыхивая очередной сигареткой, мы пытаемся показать друг другу, что все повидали, все перепробовали и не нашли в этом ничего особенного. У нас не принято выказывать страсть, искренность, подлинные чувства. Лишь в редких случаях мы можем проявить восторг, но только на краткий миг, и сами его смущаемся. Мы стыдимся его, как вспышки безумия, и извиняемся за него на следующий день. Его принято считать чем-то ненормальным, а так называемая нормальная жизнь – это серьезное и довольно скучное занятие. Чем она серьезнее и скучнее, тем нормальнее.
Я не знаю, как мы все сообща пришли к заключению, что взрослые должны вести себя именно так, но когда я наблюдаю за его игрой, у меня в груди появляется щемящее чувство – острое желание выпустить на волю свой вечный пессимизм и поселить на его место в душе легкую радость. Тот экстаз, который бьется во мне сейчас.
Он заканчивает сцену смерти Меркуцио и начинает играть захватывающее зловещее место на балконе, когда я вдруг слышу чьи-то шаги по деревянному полу.
– Так вот ты где! – На пороге стоит Флора в цветастом платье. – Повсюду тебя искала! Ведь скоро ужин. – Она берет меня за руку и мощным рывком девчонки, отпахавшей свое в школьной хоккейной команде, вытягивает меня из кресла. – Я вижу, ты уже познакомилась с моим братом Эдди. Эдди! – кричит она. – Эдди, ради Бога, перестань!
Он прекращает играть и с негодующим видом поворачивается.
– А-а, это всего лишь ты, старая перечница, – говорит он и лукаво подмигивает ей.
– Да, я. Рада тебя видеть, пустой звук, – отвечает она с язвительной ухмылкой. – Луиза, надеюсь, он не заморил тебя тут совсем? Он может лупить по клавишам, пока ты на стенку не полезешь. Правда же?
Он довольно кивает.
Флора переводит взгляд на меня, и личико ее вдруг хмурится.
– Боже! Луиза, что с тобой такое? У тебя ужасный вид! Ты вся в перьях, и тушь размазалась по лицу! Что ты сделал с ней, зверюга? – говорит она, обращаясь к Эдди и устрашающе подбоченясь.
– Честное слово, ничего! Это все музыка! Моя музыка, как известно, доводит до слез многих милых барышень. И даже иногда вызывает линьку.
Тут я вспоминаю о своем подушечном погроме. Глянув краем глаза в одно из громадных золоченых зеркал, я прихожу в ужас – такое впечатление, будто меня обмазали дегтем и изваляли в перьях.
– Ч-черт!
– Крепко сказано. – Эдди смеется.
Я краснею.
– Ну ладно, до ужина осталось всего несколько минут. – Флора торопливо смотрит на часы. – Так что на твоем месте, Луиза, я бы привела себя в порядок. Кстати, я положила тебе на кровать юбочку.
– Спасибо, – бормочу я и спешу к двери.
В голове все идет кругом, когда я поднимаюсь по лестнице. Эдди, тот парень со ступенек «Опера-хаус», оказывается, брат Флоры! И тоже приехал сюда! Ну почему именно в эти выходные я осталась без нормальной одежды?!
Я бегу в ванную, умываюсь, стираю остатки туши и выуживаю из головы перья. На часах без трех минут восемь. Вот черт! Быстро снимаю джинсы, натягиваю юбку Флоры и смотрюсь в зеркало. С блеклым невыразительным лицом, без малейшего намека на косметику, в футболке, цветастой юбке и полуспортивных тапочках, я похожа на пациентку, сбежавшую из «дурки». Мой вид приводит меня в ужас. А времени всего минута. Лучше б мне провалиться на месте! Натягиваю футболку пониже, чтобы прикрыть голое пузо, потом достаю из сумочки помаду и рисую себе красный клоунский рот, но тут же не выдерживаю и стираю платком. Старые дедушкины часы внизу в передней неумолимо и зловеще отбивают удары. Ровно восемь! Вот проклятие! Хватаю кардиган, набрасываю на плечи и очертя голову несусь из спальни.
Сбежав по лестнице, я останавливаюсь в растерянности – не знаю, куда идти. Откуда-то слева доносится смех. Иду по коридору навстречу шуму. Часы как раз отбивают восьмой удар. Может, успею? Перед открытой дверью в зал я готовлю парадную улыбку для собравшихся гостей, но неожиданно передо мной вырастает стена из прыгающих собак.
– Что за беготня по дому? – раздается зычный голос миссис Симпсон-Сток. – Сколько раз вам говорить, чтобы не гонялись? А ну, место, мальчики! Сидеть! Фу! – Она протягивает мне руку и увлекает за собой. – Вы опоздали. Друзья, все внимание: это подруга Поппи Элеонор.
– Луиза, мамочка.
– Ну да, Луиза. Она американка, – объявляет хозяйка во всеуслышание, и все понимающе кивают.
На помощь мне приходит Поппи.
– Лучше давай я угощу тебя коктейлем, а представиться можно и позже, – говорит она, беря меня под руку и ведя к столику с напитками.
– Спасибо, – бормочу я, робея и смущаясь, а сама шарю глазами по комнате в поисках Эдди. Неужели мне во второй раз доведется испытать позор в его присутствии? При одной лишь мысли об этом сердце уходит в пятки. Еще раз обвожу взглядом комнату, чтобы удостовериться – его определенно здесь нет. Чувство облегчения так велико, что мне даже удается выдавить из себя улыбку, когда Поппи протягивает мне бокал с какой-то липкой янтарной жидкостью и плавающими в ней ломтиками огурцов и кусочками фруктов.
– За наше здоровье! – провозглашает Поппи, поднимая свой бокал.
– За здоровье! – вторят ей все остальные, манипулируя ртом так, чтобы выпить жидкость, не нарушив целостности плавающей в ней фруктово-овощной конструкции. Это все равно что сделать глоток из вазы, в которой стоит букет цветов. Памятуя о своей везучести в подобных делах, я решаю, что для всех будет лучше, если я пропущу это мероприятие.
Я стою с бокалом в руке, стараясь не выделяться из общего круга, когда вдруг молодой человек с очень белокурыми волосами и почти неразличимыми ресницами церемонной походкой направляется ко мне. Он одет в красно-белую полосатую рубашку и канареечно-желтые вельветовые брюки – ну ни дать ни взять ясное солнышко, на которое не взглянешь без ущерба для глаз.
– Привет! Меня зовут Пьер. Я вторая и лучшая половинка Лаванды, – представляется он, махнув рукой в сторону измученно-иссушенной надутой молодой женщины, одиноко стоящей в уголочке и так сильно сжимающей свой бокал, что поневоле начинаешь опасаться, как бы он не треснул. – Значит, вы американка? – продолжает он с ухмылкой. – Тогда расскажите нам, почему все ваши президенты такие беспросветные мудилы?
Он пытается сопроводить этот блистательный гамбит лихаческим глотком из бокала, но не рассчитывает движения, в результате чего огуречный ломтик плюхается ему в глаз.
Я стою в растерянности.
– Знаете, я в общем-то не очень интересуюсь политикой…
Но он, нимало не смутившись, продолжает:
– Нет, я просто хочу понять, как их допускают до управления государством, когда ясно, что все они абсолютные лжецы. То есть ходячие комки противоречий…
– Видите ли, я не особенно слежу за ошибочными ходами президентов, – перебиваю я его, мечтая о том, чтобы он отодвинулся подальше. – По этому вопросу у меня не сложилось мнения.
– Но как бы там ни было, – Пьер потрясает у меня перед самым носом толстым розовым пальцем, – меня все-таки пробирает любопытство, как это самому могущественному человеку в мире – ведь мы же сейчас говорим о человеке, располагающем наибольшими ядерными возможностями – верно? – как это ему позволительно говорить все, что заблагорассудится, даже лгать в открытую перед американским верховным судом и по национальному телевидению! Такое впечатление, что вся Америка – это одно большое паршивое шоу Опры Уинфри! И вот еще что мне не нравится! – Он повышает голос. – Теперь уже и наша страна постепенно превращается в Америку! Мы полностью утратили национальную самобытность и все больше и больше напоминаем жалкую, блеклую пародию на вашу страну! – Он тычет в меня пальцем с видом обвинителя. – Такое впечатление, будто мы какой-то неофициальный, ублюдочный пятьдесят третий штат! Вот как, интересно, вы объяснили бы это?
Он оборачивается к остальным в поисках одобрения.
– «Особые отношения» с Великобританией! Это ж надо! Ну какие там особые! Насколько я понимаю, эти «особые отношения» выстраиваются так – мы делаем то, что вы нам говорите! И более того…
– Ой, Пьер, заткнись! – шипит на него Лаванда из другого конца комнаты. – Ты утомил бедную девушку своим занудством. И всех остальных тоже.