Потом прошло ещё сколько-то времени. Гости молчали. До них всё дошло, они расселись по своим машинам и укатили. Оркестр заглох. Оркестранты уехали на своих десяти машинах. Вся компания разъехалась. На дороге вдоль озера выстроилась череда машин, можно было подумать, они отправляются на пикник, но, увы, всего лишь на аэродром, в порт, или в Голви. Все зябнут, никто ни кем не разговаривает, в доме стало пусто, слуги лихорадосчно накручивают педали, а я осталась одна. Окончен последний бал, бал, которого не было и быть не могло. Я уже говорила, что спала всю ночь на лужайке, наедине со своими мыслями. Я поняла, что настал конец всему, что всё труха, а что построишь из трухи? В темноте стоял мощный, величественный, изумительный дом. Как же мне было больно и обидно сопеть тут, у его подножья. Моя песенка спета. А у него ещё только всё начинается.
Нора окончила свой рассказ.
Мы сидели молча. За окнами сгущались сумерки, тьма прокрадывалась в замок. Ветер морщил озеро.
— Невероятно. Но не можешь же ты вот так взять и уехать отсюда, — сказал я.
— Чтобы окончательно рассеять все твои сомнения, проведём последнее испытание. Попробуем провести здесь ночь.
— Попробуем?
— Нас и до рассвета не хватит. Давай зажарим яичницу, выпьем немного вина и ляжем спать, чтоб было не очень поздно. Ложись в одежде прямо на заправленную кровать, потому что тебе захочется одеться и, думаю, очень скоро.
Мы поели, не говоря ни слова, выпили вина. Послушали, как бронзовые часы отбивают по всему дому новое время.
В десять Нора проводила меня в мою комнату.
— Не бойся, — сказала она мне уже с лестницы, — дом не желает нам зла. Просто он опасается, что мы можем причинить ему боль. Я буду читать в библиотеке. Когда будешь уходить, неважно, в каком часу, зайдёшь за мной.
— Я усну сном праведника, — сказал я.
— Ты так уверен? — усмехнулась Нора.
Я подошёл к своему ложу, лёг и курил в темноте, без страха, без лишней самоуверенности. Я просто спокойно ждал, что будет.
В полночь я не спал.
Я не спал в час.
И в три я не уснул.
В доме ни скрипа, ни вздоха, ни шороха. Я лежу и стараюсь дышать в лад с домом.
В половине четвёртого дверь моей спальни медленно отворилась.
И я почуствовал дуновение сквозняка на лице и руках.
Я медленно привстал с кровати.
Прошло пять минут. Сердце стало биться спокойнее.
Я услышал, как где-то внизу открывается входная дверь.
И опять ни скрипа, ни шёпота. Только щелчок. По коридорам еле слышно разгуливает ветер.
Я встал и вышел в холл.
Сверху, в колодце лестничных пролётов, я увидел то, что и ожидал: распахнутая входная дверь. Паркет залит лунным светом, поблёскивают и громко тикают новенькие свежесмазанные дедушкины часы.
Я спустился вниз и вышел из замка.
— А вот и ты, — сказала Нора. Она стояла у моей машины, на дороге.
Я подошёл к ней.
— Ты вроде и слышал что-то и не слышал, так? — спросила Нора.
— Так.
— Теперь ты готов покинуть Гринвуд, Чарльз.
Я оглянулся на дом.
— Почти.
— Теперь ты убедился, что к старому возврата не будет? Теперь ты почувствовал, что наступила новая заря и новое утро? Ты чувствуешь, как вяло бьётся моё сердце, перегоняя мою гнилую кровь, как иссохла у меня душа? Ты и сам не раз слышал, как бьётся сердце у твоей груди, знаешь, какая я старая. Знаешь, как пуста я изнутри, какой мрак и уныние царят во мне. М-да…
Нора посмотрела на замок.
— Прошлой ночью, в два часа, я, лёжа в постели, услышала, как открывается парадная дверь. Я поняла, что дом просто отворил запоры, распахнулся и плавно открыл дверь. Я вышла на лестницу. Посмотрела вниз и увидела ручеёк лунного света, проникающий в холл. Дом словно говорил мне: «Ступай, уходи отсюда вон, по этой серебристой дорожке и уноси с собой всю свою темень. Ты носишь в себе плод. У тебя во чреве поселилась призрачная горечь. Твой ребёнок никогда не увидит света. И однажды он тебя погубит, потому что ты не сможешь от него избавиться. Так чего же ты ждёшь?»
Мне было страшно спуститься и захлопнуть дверь. К тому же я знала, что это правда, Чарльз, и я знала, что уже не смогу уснуть. Тогда я спустилась вниз и вышла из дома.
Есть у меня в Женеве мрачный вертеп, я поселюсь там. А ты, Чарли, ты моложе и чище меня. Я хочу, чтобы замок стал твоим.
— Не так уж я и молод.
— Но всё же моложе меня.
— И не так уж и чист. Он и меня гонит. Дверь в мою спальню, только что тоже распахнулась.
— Ах, Чарли, — вздохнула Нора и коснулась моей щеки, — ах, Чарльз.
И сказала тихо:
— Прости.
— За что? Уйдём вместе.
Нора открыла дверцу машины.
— Можно я сяду за руль? Мне это сейчас просто необходимо, промчать, пролететь всю дорогу до Дублина. Хорошо?
— Хорошо. А как же твои вещи?
— Всё, что осталось внутри, пусть достанется замку… Ты куда?
Я остановился.
— Нужно же захлопнуть дверь.
— Не нужно, — сказала Нора. — Оставь, как есть.
— Но: ведь люди же зайти могут.
У Норы появилась на устах слабая улыбка.
— Могут, но только хорошие люди. Так что не страшно.
Я кивнул и нехотя вернулся к машине. Собирались тучи. Пошёл снег. Он падал белыми хлопьями с освещённого луной неба. Мягкий и ласковый, как безобидный лепет ангелочков.
Мы залезли в машину и захлопнули дверцы. Нора завела мотор.
— Готов? — спросила она.
— Готов.
— Чарли, — сказала она, — когда мы будем в Дублине, ты поживёшь со мной несколько дней? Я хочу сказать просто поживешь. Мне нужно, чтобы кто-то был рядом. Ладно?
— Конечно.
— Как бы я хотела: — сказала она.
В её глазах стояли слёзы.
— Ах, как бы я хотела сгореть и родиться заново. Я смогла бы тогда подойти к замку и войти в него, и жить в этом доме вечно, как молочница, купаясь в клубнике со сливками. Ах, к чему теперь все эти разговоры?
— Поехали, Нора, — сказал я тихо.
Мотор взревел, мы вырвались из долины, пронеслись мимо озера так, что только гравий летел из-под колёс. Взлетали на холмы, прошили заснеженный лес. На последнем повороте все Норины слезинки уже высохли. Она гнала без оглядки, под сто, сквозь густой снегопад и ещё более непроглядную ночь, навстречу чёрному горизонту и промёрзшему каменному городу. И всю дорогу я держал её за руку.
Электрическое тело пою!
I Sing the Body Electric! 1969 год
Переводчик: Т.Шинкарь
Бабушка!..
Я помню, как она родилась.
Постойте, скажете вы, разве может человек помнить рождение собственной бабушки?
И все-таки мы помним этот день.
Ибо это мы, ее внуки — Тимоти, Агата и я, Том, — помогли ей появиться на свет. Мы первые дали ей шлепка и услышали крик «новорожденной». Мы сами собрали ее из деталей, узлов и блоков, подобрали ей темперамент, вкусы и привычки, повадки и склонности и те элементы, которые заставили потом стрелку ее компаса отклоняться то к северу, когда она бранила нас, то к югу, когда утешала и ласкала, или же к востоку и западу, чтобы показать нам необъятный мир; взор ее искал и находил нас, губы шептали слова колыбельной, а руки будили на заре, когда вставало солнце.
Бабушка, милая Бабушка, прекрасная электрическая сказка нашего детства…
Когда за горизонтом вспыхивают зарницы, а зигзаги молний прорезают небо, ее имя огненными буквами отпечатывается на моих смеженных веках. В мягкой тишине ночи мне по-прежнему слышится мерное тиканье и жужжание. Она, словно часы-привидение, проходит по длинным коридорам моей памяти, как рой мыслящих пчел, догоняющих призрак ушедшего лета. И иногда на исходе ночи я вдруг чувствую на губах улыбку, которой она нас научила…
Хорошо, хорошо, прервете вы меня с нетерпением, расскажите же, наконец, черт побери, как все произошло, как «родилась» на свет эта ваша столь замечательная, столь удивительная и так обожавшая вас бабушка.
Случилось это в ту неделю, когда всему пришел конец…
Умерла мама.
В сумерках черный лимузин уехал, оставив отца и нас троих на дорожке перед домом. Мы потерянно глядели на лужайку и думали: «Нет, это не наша лужайка, хотя на площадке для крокета все так же лежат брошенные деревянные шары и молотки, стоят дужки ворот и все, как три дня назад, когда из дома вышел рыдающий отец и сказал нам. Вот лежат ролики, принадлежавшие некогда мальчугану, — этим мальчуганом был я. Но это время безвозвратно ушло. На старом дубе висят качели, однако Агата не решится встать на них — они не выдержат, оборвутся и упадут».
А наш дом? О боже…
Мы с опаской смотрели на приоткрытую дверь, страшась эха, которое могло прятаться в коридорах, тех гулких звуков пустоты, которые мгновенно поселяются в доме, как только из него вынесли мебель и ничто уже не приглушает голосов и шумов, наполняющих дом, когда в нем живут люди. Нечто мягкое и уютное, нечто самое главное и прекрасное исчезло из нашего дома навсегда.
Дверь медленно отворилась.
Нас встретила тишина. Пахнуло сыростью — должно быть, забыли закрыть дверь погреба. Но ведь у нас нет погреба!..
— Ну вот, дети… — промолвил отец.
Мы застыли на пороге.
К дому подкатила большая канареечно-желтая машина тети Клары.
Нас словно ветром сдуло — мы бросились в дом и разбежались по своим комнатам.
Мы слышали голоса — они кричали и спорили, кричали и спорили. «Пусть дети живут у меня!» — кричала тетя Клара. «Ни за что! Они скорее согласятся умереть!..» — отвечал отец.
Хлопнула дверь. Тетя Клара уехала.
Мы чуть не заплясали от радости, но вовремя опомнились и тихонько спустились вниз.
Отец сидел, разговаривая сам с собой или, может быть, с бледной тенью мамы еще из тех времен, когда она была здорова и была с нами. Но звук хлопнувшей двери вспугнул тень и она исчезла. Отец потерянно бормотал, глядя в пустые ладони:
— Пойми, Энн, детям нужен кто-то… Я люблю их, видит бог, но мне надо работать, чтобы прокормить нас всех. И ты любишь их, Энн, я знаю, но тебя нет с нами. А Клара?.. Нет, это невозможно. Ее любовь… угнетает. Няньки, прислуга…