Еще раз, суммируем: соединяясь во время празднеств, люди ощущают единство, заражаясь друг от друга радостным возбужденным ощущением силы. Оплакивая умерших, они доказывают для себя, что, несмотря на то, что племя потеряло одного из своих членов, группа продолжает быть единой. Несмотря на потерю, – в этом смысл оплакивания, – мы едины. Ограничения, которые они налагают на себя в тех или иных случаях, запреты и прямые указания на причинение себе страданий, которые попирают непосредственные потребности тела, позволяют подтвердить существование высшей инстанции, присутствие общества внутри каждого из членов группы. И ритуал инициации есть то, посредством чего эта инстанция учреждается. Это грубое представление, но в самых общих чертах это выглядит у Дюркгейма именно таким образом. Вы видите, что инициация и траур по механизму и результату действия попадают у меня в одну категорию, а репрезентация и коммеморация не акцентированы; напоминаю, что Дюркгейм их рассматривает, располагая по-другому в рамках своего изложения, но я постарался вычленить самое устройство его аргумента.
Как это все соотносится с современным положением дел? Я уже говорил, что Дюркгейм много внимания уделяет происхождению логики и основных категорий познания. Но одновременно он озабочен проблемой социальной солидарности в современном обществе, и он показывает, что никакое общество, в том числе современное, не может существовать без идеалов, без сакрального, без ритуалов и тому подобного. Множественные обряды, производящие и поддерживающие социальное единство, обладающее неочевидными, сакральными свойствами, не противоречат идее развития современного знания, абстрактным категориям пространства и времени, всей науке модерна, которая казалась опасным вызовом религии. И, конечно, в работающее общество через системы классификаций, запретов, правил и обрядов встроены мощные мотивационные «батарейки». Они истощаются только там, где ставка делается на правильные идеи, безжизненные и неинтересные. Разделять общие ценности, знать о том, как правильно, угрожать санкциями и бояться санкций за неправильное поведение – всем этим общество не удержишь. Нужны не только представления, но и чувства, не только идеи, но и действия, не только прозрачность просвещения, но сакральность религиозного. Логика нормативности непрозрачна, несмотря на дух просвещения и развитие интеллекта.
Многие из этих рассуждений Дюркгейма актуальны по сей день. Но продолжение они получили в разных форматах: и через развитие его идей, и через прямую борьбу с ними.
Лекция 8Георг Зиммель. Жизнь и труды. Понятие обобществления
Сегодня мы переходим к великим немцам – Георгу Зиммелю и Максу Веберу. Первым из них мы рассмотрим Георга Зиммеля – и потому, что по возрасту он старше (годы его жизни 1858–1918), и потому, что труды по социологии он начал писать раньше Вебера, и потому, что Вебер, в известном смысле, – это завершение или вершина эпохи в истории социологии. О Вебере мы поговорим в конце курса, а Зиммель, несмотря на его уникальность и самостоятельное значение, может, конечно, показаться подготовительным этапом для понимания Вебера. Это несправедливо. Нужны отдельные усилия, чтобы представить социологию Зиммеля как особый, до сих пор актуальный проект.
Зиммель был самым популярным социологом Германии своего времени. Популярным – то есть известным в широких кругах, как профессиональных, так и просто культурных. Его более всех других социологов переводили при жизни, а еще он сам писал на иностранных языках, на английском, французском, итальянском осталось очень много его работ, в собрании сочинений на них ушла пара томов. Но эта популярность не имела автоматического продолжения в университетской карьере. Зиммель попытался в Германии проложить себе дорогу именно как социолог. Но, в отличие от Франции, где Дюркгейм получил мощную административную поддержку и продвинулся на центральные позиции, в Германии отношение к социологии было подозрительным, недоброжелательным, идентификация себя как социолога была рискованным делом. Если бы тогда в университетах велись индексы цитирования, особенно индексы цитирования в ведущих иностранных журналах, – думаю, Веберу вообще бы ничего не светило, его бы изгнали с позором и никогда не взяли бы на работу. А Зиммель получал бы три оклада. Но на самом деле все было наоборот. Макс Вебер очень рано стал профессором, и потом, хотя его карьера прерывалась из-за проблем со здоровьем, все же в конце жизни он еще мог себе позволить выбирать тот университет, в котором примет приглашение и займет кафедру. Зиммель, при всем старании, так и не смог стать профессором почти до конца жизни, а первая профессура по социологии появилась в Германии уже после его кончины. Проблема заключалась (и затрагивала не одного Зиммеля) в крайне косной системе образования Германии, внутри которой было необычайно трудно продвинуться, особенно если против тебя соединялись какие-то серьезные силы. Вообще-то и Тённису долгие годы не удавалось получить штатное место, и, кстати говоря, Гуссерлю. Такой знаменитый ученый, как Роберт Михельс, вообще уехал в Италию, отчаявшись получить место в Германии. Но как-то сложилось мнение, что в случае Зиммеля несправедливость была совершенно вопиющей.
Прибавление. В этом месте я бы хотел процитировать Макса Вебера. Его доклад «Наука как призвание и профессия» мы еще рассмотрим в соответствующей лекции, но там речь пойдет о некоторых принципиальных философско-социологических вещах. А здесь – о характеристике той самой немецкой системы образования и науки. Вебер – один из лучших свидетелей, мы, так сказать, получаем знание из первых рук, не покидая нашего поля. Вот что Вебер в 1917 году говорит немецким студентам:
«У нас – каждый знает – карьера молодого человека, который хочет выбрать своей профессией науку, начинается с „приват-доцента“. После консультаций и с согласия представителя соответствующей специальности на основе книги и, чаще всего, скорее формального экзамена он габилитируется в каком-либо университете [то есть защищается] на факультете и, не получая зарплаты, за исключением студенческих взносов, читает лекции, предмет которых определяет он сам в рамках той специальности, по которой защищался. …Практически это означает, что у нас карьера человека науки в целом строится на плутократических предпосылках. Для молодого ученого, который не обладает состоянием, очень рискованно выбирать академическую карьеру. Он должен продержаться по меньшей мере несколько лет, не зная, будут ли у него потом шансы получить место с достаточным для прожитья уровнем оплаты»[109]. Вебер сравнивает положение немецкого преподавателя с американским и говорит, что в Америке начинают со скромной позиции, предполагающей возможность увольнения, – чего не случается с немецким приват-доцентом: если уж он начал работать и работает долгие годы, то у него появляется что-то вроде морального права быть замеченным, принятым в расчет при назначении профессоров, даже если тут уже вступают в игру новые приват-доценты с габилитацией. Иначе говоря, принимая габилитацию, университет не может не учитывать, что потом не избавится от своего доктора. Как же быть? Отказывать старательным ученым в габилитации пока нет потребности в новых преподавателях? Оставлять преподавание в монополии уже работающих? Не получится ли так, что профессора будут предпочитать и продвигать своих учеников? Вебер дальше говорит о том, что университеты в его время уже сильно поменялись по сравнению с прошлым, что «старая университетская конституция стала фикцией», но вот что осталось и даже усилилось: удастся ли приват-доценту стать ординарным (то есть штатным) профессором – это дело шанса (Hasard). «Конечно, не только случай здесь господствует, но роль его необыкновенно велика»[110]. Именно случаю Вебер приписывает свое удачное начало карьеры, добавляя, что были уже тогда коллеги, сделавшие к тому времени куда больше, чем он сам, но не получившие места. И вот здесь мы приближаемся к одному важному свидетельству: «Итак, академическая жизнь – это безумная игра случая. Если молодой ученый попросит совета, стоит ли ему габилитироваться, то почти невозможно взять на себя ответственность и уговаривать его. А если он еврей, то ему скажут, конечно: lasciate ogni speranza»[111]. Вебер цитирует Данте, «оставь все надежды»: стать ординариусом в немецком университете – безнадежное предприятие. Есть одна статья, в которой этот пассаж из речи Вебера истолкован как указание на судьбу Зиммеля. Вполне возможно. Зиммель в это время был профессором Страсбургского университета (но и самому ему недолго оставалось жить, и университет был обречен, хотя Вебер об этом еще не знал), но все-таки память о том, каких трудов стоило его друзьям добиваться назначения Зиммеля на профессорское место в Гейдельберг – и как эти труды пошли прахом, – была еще очень свежа.
Надо сказать, что я сам, рассказывая о Зиммеле в прошлые годы, недооценивал влияние немецкого антисемитизма на его карьеру, особенно ввиду таких удачных историй, как у Германа Когена (ведущего философа Марбургской школы неокантианства) или Георга Иеллинека (юриста, влиятельного профессора того самого Гейдельбергского университета, куда, как увидим, не взяли Зиммеля). Мне казалось более важным указать на парадоксальный характер занятий социологией, которые могли бы, по идее, увеличить карьерные шансы Зиммеля, а на самом деле их ухудшили. Видимо, корректное, взвешенное представление его биографии нуждается в учете очень многих факторов.
В отличие от Дюркгейма, который, напомню, родился и вырос в ученой иудейской среде, Зиммель родился в семье, задолго до его рождения перешедшей из иудаизма в христианство. Отец был католиком, мать протестанткой, сам он был крещен в евангелической церкви, но вышел из нее во время Первой мировой войны. Большую часть жизни он был сравнительно обеспеченным человеком, хотя с привычкой жить на широкую ногу ему пришлось распрощаться сравнительно рано. Вебер, говоря о плутократическом рекрутировании ученых, мог и в этом случае вспомнить о своем друге: финансовая незави