Аннабель вернулась в свой гостиничный номер сама не своя. Завтра она сделает аборт, переночует в гостинице и утром отправится домой; так она решила. Каждую ночь в течение последних трех недель она приходила к Дэвиду в палатку. В первый раз ей было немного больно, но потом она получала удовольствие, огромное удовольствие; она и не подозревала, что сексуальное наслаждение бывает таким жгучим. При этом к Дэвиду она не питала никаких чувств; она не сомневалась, что он быстро найдет ей замену, чем, собственно, он, видимо, в данный момент и занимается.
В тот же вечер за дружеским ужином Лоран с восторгом рассказал о случае Аннабель. Именно за таких девушек, как она, мы и сражаемся, заметил он; за то, чтобы девушка, которой едва исполнилось семнадцать (и к тому же редкая красотка, чуть не прибавил он), не разрушила себе жизнь из-за летнего залета.
Аннабель ужасно боялась возвращаться в Креси-ан-Бри, но ничего страшного не произошло. Было четвертое сентября; родители похвалили ее загар. Они сказали, что Мишель уехал и уже поселился в университетском общежитии в Бюр-сюр-Иветт; они явно ничего не заподозрили. Она зашла к бабушке Мишеля. Старая дама выглядела усталой, но встретила ее радушно и охотно дала адрес внука. Да, ей, конечно, показалось немного странным, что Мишель вернулся раньше всех, впрочем, и тот факт, что он переехал в общежитие за месяц до начала занятий, ей тоже показался странным; но ведь Мишель и впрямь странный мальчик.
Иногда (редко) посреди вселенского варварства природы людям удавалось создавать уютные уголки, озаренные любовью. Маленькие, замкнутые, заповедные пространства, где царили интерсубъективность и любовь.
Следующие две недели Аннабель провела за сочинением письма Мишелю. Писала она с трудом, ей пришлось несколько раз все зачеркивать и начинать заново. В окончательном варианте письмо состояло из сорока страниц; это было ее первое по-настоящему любовное письмо. Она отправила его 17 сентября, в тот день, когда начинался новый учебный год; и стала ждать.
Факультет в Орсе (Сорбонна – Париж XI) – единственное учебное заведение в парижском регионе, устроенное по принципу американского кампуса. В нескольких корпусах, разбросанных по парку, живут студенты от первого до третьего курса. Орсе – это не просто факультет, но и научный центр высочайшего уровня, занимающийся исследованиями в области физики элементарных частиц.
Мишель поселился в угловой комнате на верхнем, пятом этаже корпуса 233; он сразу почувствовал себя там как дома. В комнате стояла узкая кровать, письменный стол и висели книжные полки. Окно выходило на лужайку, спускавшуюся к самой реке; если высунуться и посмотреть правее, можно было разглядеть бетонную громаду ускорителя частиц. В это время года, за месяц до начала занятий, общежития пустовали, в них заселились только несколько африканских студентов – у них были проблемы с жильем в августе, когда все здания закрыты. Мишель иногда обменивался парой слов со смотрительницей; днем гулял вдоль реки. Он еще не знал, что ему предстоит прожить в этом общежитии восемь с лишним лет.
Однажды утром, часов в одиннадцать, он растянулся на траве среди равнодушных деревьев. Он удивился, что так сильно страдает. В его видении мира, бесконечно далеком от христианских категорий искупления и благодати, принципиально чуждом понятиям свободы и прощения, появилось что-то даже механистическое и безжалостное. При заданных начальных условиях, думал он, для параметризованной сети начальных взаимодействий события развиваются в исключающем иллюзии пустом пространстве; их детерминированность неизбежна. Тому, что произошло, суждено было произойти, иначе и быть не могло; никто не несет за это ответственности. По ночам Мишелю снились абстрактные заснеженные пространства; его обмотанное бинтами тело парило под хмурым небом, между сталелитейными заводами. Днем он иногда пересекался с одним из африканцев, невысоким серокожим малийцем; они кивали друг другу. Университетская столовая еще не открылась, поэтому Мишель покупал консервированного тунца в “Континенте” в Курсель-сюр-Иветт и возвращался к себе. Вечерело. Он шагал по пустым коридорам.
Примерно в середине октября Аннабель написала ему второе письмо, покороче первого. Она заранее позвонила Брюно, но он тоже давно не получал от Мишеля никаких вестей: он знал только, что тот регулярно звонит бабушке, но, скорее всего, до Рождества не приедет к ней.
Как-то вечером, в ноябре, выйдя с семинара по анализу, Мишель обнаружил в своей ячейке в общежитии записку. Записка гласила:
Позвони своей тете Мари-Терезе. СРОЧНО.
В последние два года он редко общался с тетей Мари-Терезой, да и со своей кузиной Брижит тоже. Он сразу же ей позвонил. У бабушки случился второй инсульт, ее пришлось госпитализировать в Мо. Она в тяжелом состоянии, даже очень тяжелом. Давление низкое, сердце не справляется.
Часов в десять утра он шел пешком через весь Мо, мимо своего лицея. В это же время там, в школьной аудитории, Аннабель разбирала текст Эпикура – мыслителя яркого, умеренного, греческого, ну и, прямо скажем, немного занудного. Небо было хмурым, воды Марны – бурными и грязными. Он быстро отыскал больничный комплекс Сент-Антуан – ультрасовременное здание из стекла и стали, торжественно открытое в прошлом году. На лестничной площадке восьмого этажа его ждали тетя Мари-Тереза и кузина Брижит; глаза у них были заплаканные. “Не знаю, стоит ли тебе ее видеть…” – сказала Мари-Тереза. Он никак не отреагировал. То, что ему предстоит испытать, он испытает.
В палате интенсивной терапии бабушка лежала одна. Ослепительно белая простыня не закрывала ей руки и плечи; он с трудом оторвал взгляд от обнаженной плоти, морщинистой, белесой, ужасно старой. Ее руки с воткнутой иглой капельницы привязали ремнями к бортику кровати. Из горла торчала рифленая трубка. Под простыней тянулись провода, подключенные к прикроватному монитору. Ночную рубашку с нее сняли и не позволили собрать длинные волосы в пучок, как она это делала каждое утро на протяжении долгих лет. С распущенной седой шевелюрой она уже как бы не вполне была его бабушкой, скорее несчастным созданием из плоти и крови, одновременно очень молодым и очень старым, отданным на откуп медицине. Мишель взял ее за руку; только ее руку он и узнал безошибочно. Он часто брал ее за руку, в последний раз еще совсем недавно, когда ему уже исполнилось семнадцать. Глаза ее не открылись, но, возможно, несмотря ни на что, она узнала его прикосновение. Он даже не сжал ей толком пальцы, просто взял ее руку в свою, как раньше; он очень надеялся, что она узнает его прикосновение.
У бабушки было ужасное детство, с семи лет она работала на ферме в окружении неотесанных пьяниц. Ее подростковые годы пролетели слишком быстро, чтобы у нее остались какие-нибудь реальные воспоминания о том времени. После смерти мужа она вкалывала на заводе, воспитывала четверых детей; в разгар зимы выбегала за водой во двор, чтобы все могли умыться. В шестьдесят с лишним, уже выйдя на пенсию, она согласилась снова присматривать за маленьким ребенком – сыном своего сына. У него тоже всего было в достатке – и чистая одежда, и вкусный воскресный обед, и ее любовь. Все это у него имелось в жизни только благодаря ей. Любое, хоть сколько-нибудь претендующее на полноту исследование рода человеческого должно непременно учитывать подобные феномены. Да, такие люди существовали в истории человечества. Люди, которые всю жизнь работали, и работали тяжело, движимые исключительно беззаветной преданностью и любовью; они посвящали буквально всю свою жизнь ближнему, исполненные беззаветной преданности и любви; и при этом они ни в коей мере не считали это самопожертвованием; ведь на самом деле они не умели жить иначе, кроме как посвящая себя ближнему во имя беззаветной преданности и любви. На практике такими людьми оказывались, как правило, женщины.
Мишель пробыл в палате у бабушки минут пятнадцать, держа ее руку в своей; затем пришел интерн сказать, что вскоре ему придется уйти. Вероятно, что-то еще можно сделать, не операцию, нет, увы, но хоть что-то; словом, еще не все потеряно.
На обратном пути они не обменялись ни единым словом; Мари-Тереза машинально вела свой “рено 16”. За обедом они тоже в основном молчали, время от времени делясь какими-то воспоминаниями. Мари-Тереза подавала на стол, ей нужно было чем-то себя занять; она то и дело застывала на месте и, всплакнув, возвращалась на кухню.
Аннабель видела, как уехала машина скорой помощи, потом как вернулся “рено 16”. Около часа ночи она встала и оделась, родители уже спали; дошла до калитки Мишеля. Во всех окнах горел свет, вероятно, они сидели в гостиной, но через занавески ничего нельзя было рассмотреть. Моросил дождик. Аннабель подождала минут десять. Она понимала, что может позвонить в дверь и увидеть Мишеля или, в конце концов, может не делать ничего. Она не вполне отдавала себе отчет, что в данный момент переживает на практике опыт свободы — во всяком случае, опыт совершенно чудовищный, по прошествии этих десяти минут она уже никогда не будет прежней. Много лет спустя Мишель сформулирует краткую теорию свободы человека, базирующуюся на аналогии с поведением сверхтекучего гелия. Дискретным атомным состояниям, обмену электронами между нейронами и синапсами в мозгу человека, в принципе, присуща квантовая неопределенность; и все же, благодаря большому количеству нейронов и в силу статистического сглаживания элементарных различий, поведение человека – как в общих чертах, так и в деталях – детерминировано так же жестко, как поведение любой другой естественной системы. Однако в некоторых, крайне редких случаях – христиане говорят о снисхождении благодати — внутри мозга возникает и распространяется новая когерентная волна; появляется новое поведение, временное или постоянное, регулируемое совершенно иной системой гармонических осцилляторов: мы становимся свидетелями того, что называется