изучающих каменный век,
Не умея понять, что же так волновало их предков
в спорах вокруг благодати
или определения греха,
Так же и мы в состоянии сегодня
выслушать эту историю из прошлой эпохи
Просто как повесть о людях минувших времен.
Эта повесть печальна, но нас не встревожит,
не вызовет слезы и вздохи,
Ибо мы не похожи нисколько на этих людей.
Порожденье их плоти, дети их грез, мы отвергли
их ценности, их представления,
Нам непонятны их радости, как и томления,
Мы отринули
С легкостью,
Без усилия,
Их пронизанный смертью мир.
Те столетия боли и горя без меры
Мы сегодня должны из забвенья вернуть.
Безвозвратно окончилась старая эра,
Мы свободны вершить независимый путь.
С 1905 по 1915 год, работая практически в одиночку и не обладая широкими математическими познаниями, Альберт Эйнштейн сумел, исходя из постулированного им ранее принципа относительности, его интуитивной догадки, разработать общую теорию гравитации, пространства и времени, которая оказала решающее влияние на дальнейшее развитие астрофизики. Этот отважный, одинокий труд, совершаемый, по выражению Гильберта, “ради чести человеческого разума”, в областях, не имеющих очевидного практического применения и недоступных в ту пору для научного сообщества, можно сравнить с работами Кантора, установившего типологию актуальной бесконечности, или с трудами Готлоба Фреге, переосмыслившего основы логики. Как отмечает Хубчежак в своем предисловии к “Клифденским заметкам”, он сродни уединенной интеллектуальной деятельности Джерзински в Клифдене в период с 2000 по 2009 год – тем более что Джерзински, как и Эйнштейн в свое время, недостаточно владел математическим аппаратом, чтобы подвести под свои интуитивные догадки строгую математическую основу.
Тем не менее его первая работа “Топология мейоза”, опубликованная в 2002 году, имела значительный резонанс. В ней впервые с помощью неопровержимых доказательств, основанных на законах термодинамики, было установлено, что расхождение хромосом в процессе мейоза, ведущее к образованию гаплоидных гамет, само по себе является источником структурной нестабильности. Иными словами, любой биологический вид, размножающийся половым путем, обязательно смертен.
Неожиданностью стали вышедшие в 2004 году “Три топологические конъектуры в гильбертовых пространствах”. Эту работу рассматривали как реакцию на динамику континуума, как попытку – как ни странно, с причудливыми отголосками философии платоников – переопределить алгебру форм. Признавая содержательность выдвинутых гипотез, профессиональные математики не преминули указать на недостаточную строгость выкладок и некоторую анахроничность подхода. Фактически, признает Хубчежак, Джерзински не имел доступа к самым последним математическим публикациям того времени, да и вообще создается впечатление, что он уже не очень ими интересовался. Дело в том, что мы располагаем весьма скудной информацией о его занятиях в период с 2004 по 2007 год. Он регулярно посещал Центр в Голуэе, но его контакты с другими экспериментаторами носили чисто профессиональный, практический характер. Он овладел основами ассемблера Cray, так что чаще всего обходился без программистов. Один Уолкотт, по-видимому, поддерживал с ним чуть более личные отношения. Сам он жил неподалеку от Клифдена и иногда заходил его проведать во второй половине дня. Он уверяет, что Джерзински часто цитировал Огюста Конта, в частности, его письма Клотильде де Во и “Субъективный синтез” – последнюю, неоконченную работу философа. Даже в плане научного метода Конта можно считать истинным основателем позитивизма. Он не щадит ни одну метафизику или онтологию, мыслимую в его время. Вполне вероятно, отмечал Джерзински, что, окажись Конт в окружении Нильса Бора в 1924–1927 годах, он не отказался бы от своего бескомпромиссного позитивизма и принял бы Копенгагенскую интерпретацию. Однако тот факт, что Конт делает упор на социальные состояния в противовес фикции индивидуальных существований, его неугасающий интерес к историческим процессам и течениям общественной мысли, а главное, обостренный сентиментализм позволяют предположить, что он не ополчился бы на более поздний проект онтологической перестройки, возникший после выхода в свет работ Зурека, Це и Хардкасла, а именно проект замены онтологии объектов онтологией состояний. Лишь онтология состояний могла восстановить на практике возможность человеческих отношений. В онтологии квантовых состояний частицы неразличимы, и мы вынуждены их описывать с помощью некоторого наблюдаемого числа. Единственные сущности, которые в такой онтологии можно переопределить и назвать, – это волновые функции, а через их посредство – векторы состояний. Отсюда по аналогии вытекает возможность наполнить новым смыслом братство, взаимное влечение, любовь.
Они шли по дороге в Балликоннили, океан искрился у их ног. Далеко на горизонте за Атлантику садилось солнце. Все чаще и чаще Уолкотту казалось, что мысль Джерзински блуждает в каких-то смутных, даже мистических пределах. Сам он оставался сторонником радикального инструментализма; будучи наследником англосаксонской прагматической традиции и находясь под влиянием идей Венского кружка, он с некоторым недоверием относился к работам Конта, еще чересчур романтическим, на его взгляд. В отличие от материализма, на смену которому он пришел, позитивизм, подчеркивал Уолкотт, может стать основой нового гуманизма, причем фактически впервые (поскольку материализм в принципе несовместим с гуманизмом и в конечном счете его уничтожил). Но все же материализм сыграл свою историческую роль: надо было преодолеть первый барьер, то есть Бога; люди преодолели его и оказались ввергнуты в тоску и сомнения. Но рухнул уже и второй барьер, это случилось в Копенгагене. Человеку более не требуется ни Бог, ни идея некоторой лежащей в основе всего реальности.
– Существует, – говорил Уолкотт, – человеческое восприятие, человеческие свидетельства, человеческий опыт; есть разум, который связывает их, и эмоция, их оживляющая. Все это развивается в отсутствие какой-либо метафизики или онтологии. Мы больше не нуждаемся в понятиях Бога, природы и реальности. В сообществе наблюдателей согласие с результатами экспериментов может быть установлено посредством разумной интерсубъективности; эксперименты связаны теориями, которые должны по возможности удовлетворять принципу экономии мышления и обязательно должны быть опровержимыми. Есть мир воспринимаемый, мир ощущаемый, мир человеческий.
К его позиции не подкопаешься, Джерзински это понимал: неужели потребность в онтологии – это детская болезнь человеческого разума? В конце 2005 года во время поездки в Дублин ему довелось увидеть Келлскую книгу. Хубчежак, не колеблясь, утверждает, что знакомство с этим красочно иллюстрированным манускриптом беспрецедентной формальной сложности, вероятно работы ирландских монахов VII века н. э., стало определяющим моментом в эволюции его мысли и что, вероятно, именно длительное созерцание этого произведения позволило ему, благодаря целой череде озарений, которые по прошествии времени кажутся не иначе как чудесными, преодолеть сложности расчета энергетической стабильности биологических макромолекул. Не соглашаясь непременно со всеми утверждениями Хубчежака, следует признать, что на протяжении многих столетий Келлская книга всегда вызывала чуть ли не экстатические восторженные отклики комментаторов. Например, Гиральд Камбрийский в 1185 году так описывал ее:
Эта книга содержит гармонию четырех Евангелий в соответствии с переводом святого Иеронима и почти столько же рисунков, сколько в ней страниц, и все они выполнены дивными красками. Здесь мы созерцаем божественный лик, чудесным образом нарисованный; там – мистические изображения четырех евангелистов, кто с шестью крыльями, кто с четырьмя, кто с двумя. Тут вы увидите орла, там – тельца, здесь – лицо человека, там – льва, и еще бесчисленное множество других рисунков. При поверхностном, мимолетном взгляде на них можно подумать, что это просто каракули, а не тщательно выверенные композиции. Можно не заметить тонкостей, хотя во всем тут – тонкость. Но если возьмешь на себя труд рассмотреть их с пристальным вниманием, проникнуть в сокровенные тайны искусства, то обнаружишь такую многосложность, исполненную изысканной тонкости и изящества, такое богатство переплетений, связей и смыканий, такие свежие и лучезарные краски, что можно однозначно сказать: это творение не людей, а ангелов[41].
Мы готовы согласиться с утверждением Хубчежака, что всякая новая философия, даже если она решает выразить себя в форме, казалось бы, чисто логической аксиоматики, на самом деле неразрывно связана с новым видением мироздания. Наделив человечество даром физического бессмертия, Джерзински существенно изменил нашу концепцию времени; но главная его заслуга, по мнению Хубчежака, состоит в том, что он заложил основы новой философии пространства. Подобно тому, как мир, в понимании тибетского буддизма, неотделим от длительного созерцания бесконечных круговых фигур, представленных нам мандалами, подобно тому, как мы можем составить верное представление о мысли Демокрита, наблюдая, как солнечный луч вспыхивает на белых камнях греческого острова в августовский полдень, точно так же и к мысли Джерзински легче подойти, погрузившись в бесконечную архитектуру крестов и спиралей, основных орнаментальных форм Келлской книги, или перечитав великолепную “Медитацию о сплетениях”, вдохновленную этим манускриптом и изданную отдельно от “Клифденских заметок”.
Природные формы, – пишет Джерзински, – суть не что иное, как формы человеческие. Треугольники, сплетения и разветвления возникают в нашем сознании. Мы узнаем их, мы восхищаемся ими, мы живем среди них. Среди наших творений, человеческих творений, доступных человеку, мы развиваемся и умираем. В пространстве, в человеческом пространстве, мы производим измерения, этими измерениями мы творим пространство, пространство между нашими инструментами.