Елена Прекрасная — страница 12 из 22

За первый год семейной жизни Елена и Митя во стольких побывали домах, столько людей у них в доме побывали! И, случалось, первая встреча оказывалась последней. Но странно не это, а то, что, однажды мелькнув, лица не изгладились из памяти, вплелись в общий узор той первой, соединившей их жизни морозной снежной зимы.

Запомнилась бело-голубая высокая колокольня у дома еще школьного Митиного приятеля. Вилась поземка, Елена, подхваченная под локоть Митей, бежала, дыша в пушистый воротник пальто, ворсинки меха прилипали к губам, сбоку она взглядывала на Митю. Крутые выгнутые мостики над Яузой, и сейчас еще дышащие тихой провинцией неширокие набережные Москвы-реки, купеческие особнячки, чугунные низкие ограды скверов запомнились навсегда, хотя ведь разве это казалось важным?

Тяжело, астматически дышащая женщина с укоряющим взглядом темных влажных глаз открыла им дверь. И тогда же в передней появился Митин школьный приятель, ростом с десятилетнего мальчика, ушастый очкарик с брюзгливо оттопыренной мясистой нижней губой. «Он очень умный, – шепнул Митя Елене, – в с е знает». В комнате стояла елка, хотя Новый год давно миновал, порыжелая, высохшая, – зачем-то стояла, такая непраздничная, раздражающая неопрятной тоской. На столе были разложены шахматы и сидели какие-то люди. Пили чай. Вечеринка не вечеринка, не поймешь что.

Сразу захотелось уйти. Зачеркнуть, никогда больше не встречаться с этими людьми. Кто они были, так никогда и не выяснилось. Остался эпизод. Высокая бело-голубая колокольня, горбатые мостики над Яузой, тишина, безлюдье набережных, деревья, чьи ветви, покрытые снегом, казались кружевными, хрупко-воздушными и даже еще более прекрасными, чем в зеленой листве.

Итак, школьного приятеля отмели. Отмели многих институтских друзей. Отмели Варьку, за чрезмерную шумность, ячество, громоздкость, отнимавшие свободное пространство у других. С Варькой всегда казалось тесно. Ее, правда, можно было звать в тех случаях, когда требовался «генерал». Варька вполне уже годилась для такой роли. Она стала популярна. Являлась перед зрителями не только в определенных образах, но и, бывало, говорила, рассуждала от себя.

Елена как-то увидела свою подругу на телевизионном экране в так называемой «беседе за круглым столом», в кругу знаменитостей, якобы свободно, по-домашнему расположившихся в глубоких креслах. Ведущий, тоже весьма популярный, пытался направить разговор по сценарному руслу, как было условлено, договорено. Но знаменитости кто куда разбредались, их под софитами раскрепощенность позволяла нести им любую чушь, и они пользовались этим правом с обаятельной беспечностью.

Но когда очередь дошла до Вари, тональность передачи как-то сразу нарушилась, переменилась. Экран заполнило ее хмурое лицо, комическое уродство которого вдруг обрело тревожащую величественность. Она говорила и теребила бусы у себя на груди, и этот нервический, совсем не актерский, выдающий подлинное волнение, озабоченность, тревогу жест совсем почему-то не мешал, а даже усиливал внимание к каждому ее слову.

Она говорила о чисто профессиональном, специфическом и трудном, проблемном. И это рождало сочувствие, потому что возвращало к наболевшему, трудному своему. Тысяча нитей, оказывалось, соединяло одну профессию с другой, одно дело с другим, и важен был тон, интонация, строгая, искренняя, с которой об этом говорилось.

Варя несла в себе заряд – заряд праведный, даже если в чем-то она и ошибалась.

Митя тоже смотрел эту передачу. Очень внимательно. И когда она кончилась, когда титры по экрану поплыли, взглянул на Елену мельком. Но она успела перехватить его взгляд, успела прочесть в нем, хотя и скрытое, снисходительное сожаление. Но Митя разве понимал! Варькой еще можно было прихвастнуть, но нечем хвастаться перед самой Варькой. Доброжелательная воспитанность Мити и теперешняя Еленина «оседлость», слаженная обыкновенность их отношений и «дешево-сердитый» в их доме стиль – Варькой это было бы воспринято как потери, а вовсе не как обретения.

Елена предпочла со старой подругой порвать, чтобы уберечься от возможных уколов своему самолюбию. Да, собственно, и Варька не рвалась на общение: дорога для них разделилась, направо пойдешь, налево пойдешь…

В жизни с Митей Елена не чувствовала особых разочарований, напротив, кое-что оказалось лучше, чем она могла ожидать. Но в нем, как и в совместной их жизни, ощущался уже потолок, предопределенность как бы слов, действий, поступков. Временами слова, поступки, действия обращались в некую карусель, кружение на одном и том же месте. Сегодня, скажем, он брился в ванной и шаловливо мазнул Елену по носу кисточкой – и завтра тоже… Сказал как-то огорченно: «Жить с тобой можно только с огромным запасом великодушия». Фраза прозвучала выстраданно, Елена даже устыдилась, но через неделю он снова ее повторил… Фактически ей не в чем было Митю упрекнуть, но отчего тогда возникало раздражение? И накапливалось.

Ссоры, срывы даже не так настораживали, потому что выплеснутая злость не успевала перерасти во вражду, короткая перебранка спустя недолго уже воспринималась как бы обратной стороной любовной, родственной близости, и неважно даже, кто прав, кто виноват, ведь ничего в корне-то не менялось. Другое дело затаенная неприязнь. Она зарождалась вроде бы ни от чего, без причин, без оснований. Вопрос – ответ, и вдруг улыбка невпопад, или поспешно жадное поглощение ужина, или звук нестерпимый ножа о тарелку, или закрытая в ванную дверь, тогда как зайти туда было нужно именно сию минуту, или занятый телефон в момент ожидания звонка – бесчисленные поводы, чтобы негодование вскипело изнутри и, затвердев, давило, мешало дышать.

Основная причина ее раздражения крылась в том, что, она считала, Митя не способен оценить ее по достоинству. Да, он любил. Но как-то буднично, обыкновенно, и говорил, и думал об их семье, точно другое в их отношениях было уже изжито. Ей казалось, что рядом с ним она теряет то ценное в себе, что к ней привлекало, что ей самой придавало силу, пьянящее ощущение власти, сознание соблазнительности своей. Собственно, вся ее жизнь отмечалась постоянной неудовлетворенностью: что-то подспудное в ней искало выхода, искало применения – но что это было?

И с Митей она бунтовала, и так же, как в существовании с матерью, нелепым, ребячливым, мелочным оказывался ее бунт. По пустякам. Из-за того, скажем, что он мешал ей в Оксанином присутствии читать за едой книгу. Или роптал, когда она посреди ночи удалялась на кухню воблу чистить, отбивая вяленые рыбки о дверной косяк. Или вот не нравилось ему, что она так подолгу лежит в ванне, грызя там подсоленные черные сухарики. Она же полагала, что ее ущемляют, давят, что он, посредственность, разнообразия в ее жизнь внести не может и последние радости отнимает у нее. «Последняя радость» – подсоленные черные сухарики! Рыдала, ломала руки: ей исполнилось двадцать пять лет.

16

– Мамуля, давай поговорим, – сказала Оксана, забравшись утром к Елене в постель под ватное двуспальное одеяло. Елена пристально вгляделась в дочь. В пестрой бумазейной, вылинявшей от частой стирки пижаме, с руками в младенческой припухлости и узкой грудкой, где под тонкой кожицей даже на глаз прощупывались ребра, дочь казалась все еще существом, основной приметой которого являлся щенячий запах, дух живого тепла, согревающий до самого сердца.

Оксана так мало отличалась от других детей, что Елена, приходя за ней в детский сад, растерянно блуждала взглядом, а когда дочь обнаруживала, испытывала как бы мгновенный укол жалости и вместе – разочарования.

Впрочем, Николай-то красотой не отличался, девочка, верно, пошла в него. Но у Елены как бы сдвиг произошел в сознании: Митя обращался с Оксаной как родной отец, и к родительской его заботливости Елена настолько привыкла, что как бы передоверила дочь ему. Николай вообще будто выпал.

Митя с Оксаной умел быть строгим, и девочка его слушалась. Елене же терпения не хватало заставить дочь подчиниться какому-либо требованию: Оксанино упрямство, казалось ей, не переломить.

Сама она выросла в доме, где ценилась прежде всего деловитость, где отношения выстраивались как на службе – хороших работников уважали, с плохими, считали, незачем церемониться – где гордились беспристрастностью, объективностью, а так хотелось, чтобы просто пожалели!

Всегда хотелось… Чтобы не за успехи, не за достигнутую цель признали, а потому что родная. И разве не проще, не естественнее было бы для матери свою дочь просто любить и не искать для чувств своих каких-то обоснований, и не взвешивать постоянно «против» и «за», не видеть в ласке лишь метод поощрения, а в суровости – личную победу, необходимую для правильного воспитания?

Так, верно, и бывает: в первую очередь хочется дать своему ребенку то, в чем сам себя чувствуешь обделенным, что тебе недодали. Елена готова была, пусть в ущерб своему родительскому авторитету, уступать дочери, лишь бы та не отдалялась, не дичилась, как пуганый зверек. Опять же обычная ошибка: кажется, что твой ребенок – точная твоя копия, и уж тебе ли не знать его желаний, и как он на что отреагирует, что как воспримет.

Елена помнила: с ней самой мать обращалась неверно, давила, крушила, и в результате отчуждение. Оксане шел пятый год, Елена не то чтобы перед дочерью заискивала, скорее держалась как с равной, но девочка вдруг обдавала ее таким холодом, что она терялась.

Откуда, неужто гены? Елена, вообще склонная к слезам, как-то в присутствии Оксаны заплакала и прямо обмерла, заметив чуть ли не брезгливость во взгляде дочери. А другой раз, поссорившись с Митей, она швырнула об пол тарелку, рыдала, когда Оксана явилась с веником. И с хмурым видом, ни на кого не глядя, стала подметать.

Захворав, Оксана становилась просто невозможной. Кидала на пол игрушки, Елена, ползая на коленях, собирала их, так она еще больше ожесточалась, кричала: «Не трогай, я сама, сама!». Но лекарства принимала с поразительной покорностью, самые горькие, и не плакала, когда делали уколы, только сжимала кулачки и прятала лицо в подушку.