лет и боится, что из-за этой проклятой дороги не застанет его живым. Пушкин выслушал подробности биографии француженки и ее брата, пожал плечами, и по-русски бросив: «Право?» – хотел посочувствовать, извиниться и уйти по своим делам, так как совершенно не знал чем помочь бедняжкам, заброшенным в российскую глушь. Но в то же время его подмывало спросить: «Ну и что? Кто его сюда звал? Что прибавит или убавит один день к девятнадцати годам?» Но дама неожиданно взяла его за руку и жарко, со слезами на глазах, стала просить прощения за беспокойство, которое причинила ему…
– Беспокойство, l'inquiétude, – пробормотал Александр. Нет, сегодня решительно не до письма! Он в раздражении бросил перо на стол и скомкал лист.
…Однако он не мог вынести умоляющих слов экспрессивной брюнетки и насмешливых глаз прехорошенькой шатенки! И неожиданно для себя пригласил дам к себе в экипаж. Это было, конечно, весьма опрометчиво, неудобно, часа три придется теперь тесниться и поджимать ноги, но это по-христиански. Александр со смятением понял, что обе путешественницы ему посланы провидением. Однако какая у нее не парижская речь, но и не провинциальная!
– Часа за три домчим? – спросил Пушкин ямщика.
– Домчим, барин. Чего ж не домчать? До заката будем, – добродушно пробасил ямщик. – Хоть и лес тут кругом, но разбойников извольте не опасаться, днем они спят.
– Les brigands! Mon dieu! Doubrovsky!22 – воскликнули обе дамы. «Понимают по-русски, – подумал Александр. – А чего ж прикидываются? Что за Дубровский?»
Пушкин успокоил дам, что в муромских лесах издревле промышляют не разбойники, а грабители, а это не так страшно, и помог им усесться в кибитку. Поехали. Несколько минут молча разглядывали друг друга. Шатенка улыбнулась и потупила взор, но явно не от смущения, а от воспитания. Потом разговорились. Александра еще больше поразили отдельные выражения и словечки дам, но не пошлостью, а неким упрощенным изыском. Странно, что он не помнит, о чем беседовали они, как только отъехали от Оки, миновав ивняк и перелесок.
Когда въехали по песчаной дороге в хвойный лес, тут же потемнело, стало мрачно. Неожиданно ямщик загорланил заунывную, не иначе разбойничью песню. Дамы съежились и спросили, что это такое. Пушкин, вспомнив о невесте, с усмешкой ответил, что это свадебная песнь ямщика. «Как, в России такие свадебные песни?» – недоумевали дамы, с ужасом глядя друг на друга, но Пушкин успокоил их, что в России и не такое возможно. Дамы затихли, и под непрестанный песенный вой возницы путники задремали.
Вдруг откуда-то издали необъяснимо тихо и быстро подскакал, как подплыл, белокурый всадник в белом кавалергардском облачении на белом коне и стал кружить вокруг экипажа, норовя приостановиться позади Александра. Пушкин откидывал назад голову, и белый человек ускользал в сторону. Ямщик, не смолкая, тянул свою песню. Потом всадник соскользнул с коня и, подхватив неведомо откуда взявшуюся высокую легкую красавицу, стал кружить ее опять же вокруг коляски то ли в мазурке, то ли в котильоне. При этом пара то и дело норовила приостановиться за спиной Александра. Он вновь откидывал голову назад, чтоб увидеть их, и они тут же скользили в сторону. Пушкин пытался ухватить кого-нибудь из них за одежду, но одежда была бесплотна! Он пытался ударить блондина рукой, один раз даже пнул ногой в нагнувшуюся ухмыляющуюся рожу незнакомца. Но не попал, отчего скабрезная улыбка блондина стала еще наглее, а усики хищно подергивались, как у огромного белого кота. В глазах Пушкина рябило. Ему казалось временами, что белый человек вдруг на какое-то мгновение превращался в черного, и вновь становился белым. Вдруг Александра пронзило, что в руках этого беса его Наталья Николаевна! Он хотел разглядеть ее, но бес так искусно кружил партнершу, что не было видно ее лица.
– Что? А? – Пушкина похлопывала по руке старушка, сидевшая напротив. Александр с недоумением уставился на нее. – Вам что-то приснилось? – спросила та.
Рядом с пожилой дамой сидела красавица, которую можно было увидеть разве что в Париже да на дворянских балах Петербурга. «Ужель она? шептал Евгений…» – свалилась откуда-то с неба не раз уже произнесенная и написанная строка. – «Ужель она?.. а точно.. нет… Ужель та бедная Татьяна…»
– Простите, я задремал, – сказал Александр. Сердце его страшно колотилось. Ему казалось, что стук слышат все. Он прижал руку к груди. Так и есть: сердце било в грудь, как набат. Он чуть не спросил, кто они такие, новые попутчицы, как попали сюда, и где прежние дамы? Но почему-то не поворачивался язык.
– Вздремнуть в пути, отец мой, это хорошо! – сказала старушка.
У нее на коленях лежала развернутая книга. Она захлопнула ее и показала Пушкину.
– Вот, поэмами английскими пробавляюсь. Джон Вильсон. «The city of the plague» – «Город Чумы». Не читали?
– Слышал. Говорят, занятная вещь.
– Позвольте презентовать. Я уже прочла. Племянница тоже. О, не отказывайтесь! От всего сердца.
Пушкин поблагодарил, взял книгу в руки, погладил ее, как котенка.
– Нас пугали, что нужно опасаться холеры, – сказала спутница.
– Да, Колера Морбус, говорят, ходит тут кругами. – «Как бело-черный человек кружит вокруг меня», – подумал Александр. – Ходит кругами, у бездны мрачной на краю…
«Куда же они потом исчезли? Как-то быстро приехали в село, и они попрощались. Чего ж не узнал, как их зовут? Что произнесла красавица, прощаясь? А она взглянула на закат и сказала: «Какой закат печальный». – «Прощальный, сказали вы?» – озадаченно спросил он, думая о том, что его, как Онегина, навсегда покидает эта прелестная незнакомка, которая могла бы стать его Музой на веки вечные, его единственной, ускользнувшей от него «Татьяной». – «Да, прощальный, прощальный, – кивнула тетушка. – Прощайте, сударь!»
Прошло два дня, а как настает ночь, ближе к утру, вновь скачет на белом коне белый человек, соскальзывает с него и кружит-кружит вокруг ложа Александра бесовский танец с его Наташей! И не дотянуться до его мерзкой рожи, сколько не бьешь его рукой или ногой, всё попадаешь в пустоту! А он глумится и склабится всё наглее и наглее! «Нагадала же ты мне, ведьма Александра Филипповна!» – с этим криком Пушкин просыпается, встает, вытирает пот с лица и идет пить воду, бормоча: «Мчатся тучи, вьются тучи… Мчатся бесы рой за роем…»
Когда Елена вернулась из командировки, она тут же направилась в госпиталь. Режиссер пошел на поправку. Во всяком случае, выглядел подтянутым бодрячком. Первый его вопрос, как и в прошлый раз, был:
– Что ты там увидела?
– Я увидела в его глазах себя, а в его душе прочла, что он видит перед собой Татьяну.
– Мистика! – с облегчением вздохнул режиссер. – Но истинно так!
Синяя папка
Однажды после смены Игорь Ржевский, игравший Онегина, брякнулся перед Еленой на колени и стал биться лбом о пол. При этом он страстно умолял «не гнать его» и почему-то орал во всю глотку ариозо Ленского: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга…» Восприняв это как актерское шутовство «поручика Ржевского» (прозвище Игоря, прилипшее к нему с театрального училища), девушка разразилась хохотом, на который сбежалось полтруппы. Алексей, который терпеть не мог Ржевского, схватил его за грудки, но тот резко ударил художника толоконным своим лбом прямо в глаз. Драчунов разняли. Им повезло, что никто не донес об инциденте режиссеру – за такие штучки тот безжалостно выгонял из труппы даже трижды заслуженных артистов. Появление синяка под глазом Алексей объяснил мэтру своей рассеянностью, а труппе показал портрет поручика-ловеласа в виде коленопреклоненного индюка с павлиньими перьями. Коллеги веселились, а Елену охватило смутное беспокойство.
– Леш, не зарывайся. Ржевский мстительный тип.
– Меня тоже не пимокат делал.
– Кто?
– Пимокат – валяльщик валенок, катальщик пимов. У нас в Сибири валенки пимами называют.
– Успокойся, Леша. Валенок! Дай я тебя поцелую.
В это время как назло появился поручик. Изобразив удивление и ярость, он встал в позу не иначе Арбенина, коего играл в антрепризе, и за неимением своих пристойных слов обратился к Алексею «Маскарадными» репликами: «Видал я много рож, а этакой не выдумать нарочно!», а потом к Елене: «Тогда не ожидай прощенья!»
Алексей, в детстве не знавший гувернеров, поступил просто, но от души: схватил хоть и легонький, фанерный, но всё же стул и обрушил его на голову фигляра. Тот взвыл и отлетел к стене. Неизвестно, чем закончилась бы на этот раз стычка, не появись в этот момент наставник.
– Александр Македонский герой, но за стул вычтем. Роскошная сцена! – изрек мэтр. – Вот так бы на площадке все играли! Вон отсюда! Краснова, останься.
Первым стремительно покинул помещение Алексей, за ним, держась за голову, Ржевский.
– Лена, в двух словах, что тут произошло? Из-за тебя, ясно как день и старо как мир. Но Алексей?
– А что Алексей? Как поступать, когда оскорбляют?
– Ладно, сам разберусь, – сказал режиссер. – Пойдем в кафе, сейчас там пусто. Покажешь еще раз сцену с письмом. Представь, что пишешь письмо не Ржевскому – какой он Онегин, прости господи, сам выбрал! Не ему, а всамделишному Онегину. Или самому Пушкину! Сымпровизируй.
В кафе они уселись за столик в углу. Лена положила пакет на столик, достала папку, открыла ее и взяла верхний чистый лист. Высунув от усердия кончик языка, вывела на нем пером: «Je vous écris pour vous – baule? Que puis-je dire?.. Amedeo! Où es-tu?..»23
– С языком смешно, – сказал наставник, – но не знаю, до смеха ли тут?.. И язык французский… А что? Ничего. Можно и отсебятинки пустить. Скажем, это черновик письма… Ты Amedeo написала? Pourquoi? Eugène! Или Alexandre, если Пушкину…24 Чего ты с пакетом не расстаешься? И спишь с ним?
– Это талисман.
– Да? Папка? Или еще что?