– Можно плакать и смеяться, – громко произнесла она непонятно для кого, – но мы станем действовать!
В этот момент ей стало совсем грустно, оттого что больше того, что она уже сделала – вернула из праха рисунки Модильяни – она уже совершить не могла.
– И ладно! – еще громче произнесла Кольгрима.
– Тетушка! Что ты шумишь? – послышался голос Елены. – Спать мешаешь!
– Спи, спи, дорогая, я тоже ложусь.
Колдунья постояла мгновение перед зеркалом и растворилась в нем.
Модильяни повел Ахматову в Лувр. По дороге Амедео непрестанно жевал пластинки с гашишем. Анна отказалась от них. В египетские залы художник вошел, громко читая стихи Верлена и Малларме. Взгляд его блуждал по свиткам папируса, саркофагам, оружию, ни на чем не останавливаясь. Ахматова замерла перед статуэткой из крашеного известняка «Сидящий писец». Со дна страшной пропасти лет писец смотрел Анне прямо в глаза и улыбался, точно знал, что у нее сейчас на душе. Точно знал ее судьбу!
– Он похож на тебя, – сказала Ахматова спутнику, не в силах оторваться от созерцания обретшего бессмертие чиновника.
Моди улыбнулся, польщенный.
– Нет. Он живет в этом мире. С него, с его улыбки Леонардо писал «Моно Лизу».
– Откуда он знал о нем? Ведь статуэтку совсем недавно нашли.
– Оттуда, – Моди сначала указал рукой вверх, а потом покачал головой и ткнул пальцем вниз.
Анна неожиданно для себя произнесла с чувством по-русски:
Солнце свирепое, солнце грозящее,
Бога, в пространствах идущего,
Лицо сумасшедшее,
Солнце, сожги настоящее
Во имя грядущего,
Но помилуй прошедшее!
Моди внимательно вслушивался в русскую речь.
– Это стихи о катастрофе? Так? Чьи они? Твои?
– Николая. Мужа, – ответила Анна. – Стихи о катастрофе, да, о грядущей катастрофе.
– Только такими и могут быть истинные стихи. У мужчин.
Моди вдруг показалось, что писец приподнимается со скрещенных ног и протягивает ему папирус и палочку. Художник явственно слышал глухой голос, донесшийся из глубин времен:
– Пиши!
У Модильяни всё поплыло перед глазами. Он качнулся, Анна поддержала его под руку. Ей стало жаль этого несчастного наркомана, но рядом с каменным изваянием, в котором жизни было больше, чем во всех рисунках Модильяни, очарование образа гениального, не признанного никем художника безвозвратно ушло, как и не было его.
– Что с тобой? – спросила она, продолжая смотреть на неподвижного писца.
– Он зовет меня к себе! – с вызовом произнес Моди. И вдруг он увидел перед собой нечеткий, будто бы колеблющийся в мареве бюст красавицы с лебединой шеей и губами, которые – он знал это! – были источником вечного наслаждения. Это была она, дива, богиня, царица, которую он увидел во сне, и которая потом всё время являлась ему во снах и в моменты наивысшего творческого экстаза.
Одноглазый бюст, покачиваясь, проплыл мимо него, явившись из непонятных глубин грядущего, лукаво подмигнул ему единственным глазом и канул в еще более непонятных глубинах прошлого.
«Вот и славненько, – подумала Кольгрима, покидая Лувр. – Вряд ли теперь Анна захочет стать очередным силуэтом на бумажной салфетке этого сероглазого красавца. Да и он сам неистовее будет искать только одну ее, пригрезившуюся, ненаглядную. То-то ошарашен будет Моди, когда через год немецкий археолог Борхард раскопает в пустыне бюст Нефертити и подарит миру чудо, соразмерное Мона Лизе. Вот тогда-то он, бедняга, еще до войны инкогнито побывав в Берлине ради лицезрения изваяния царицы, и сопьется окончательно, поняв, что ему такой красотой не обладать и такого шедевра не создать». Впрочем, тетушка до конца не была уверена, что бюст подлинный. Скорее всего, фальшивый артефакт, но кому до этого есть дело!
Начать сначала
Прогноз бесов – что метеопрогноз: то ли сбудется, то ли не сбудется – бес его знает! Во всяком случае, утро пришло и ужасов не принесло. «Обленились голубчики! Или просто так постращали?» – размышляла Кольгрима. Приготовила завтрак, разбудила Елену. Справившись о самочувствии девушки, она поинтересовалась, спокоен ли был ее сон.
– Спала как убитая, – зевнула та. – И еще бы спала!
– Ну, как спят убитые, ты не знаешь. И это хорошо. А отоспаться еще будет время. Мне надо срочно отлучиться по делам. Не знаю, надолго ли. Вот несколько книг об Анне Ахматовой. Посмотри. Там и о Модильяни есть, несоразмерно много. Он, конечно, поразил Анну своей экстравагантностью и талантом, но «летописцы» врут: Амедео ничтожно мало значил в ее жизни. И вообще, всякая любовная интрижка не более, чем булыжник, о который запинаешься возле «Ротонды». Помнишь?
– Помню, – кивнула Елена, добавив: – Дядюшка Колфин.
– Поучительная вещь – биографии поэтесс, если в них отделить зерна от плевел, то бишь плоть от духа, – продолжила Кольгрима. – Но ты у меня умница: отделишь. Если к полуночи не вернусь, спокойно спи. Зеркало только завесь. Как будто в доме покойник.
– Тетушка! Что ты!
– Ничего. Дело житейское. Утром не появлюсь, ступай к родителям. Вот два ключа – от этой квартиры и от дома под Бердском. Это городок в Новосибирской области. Поднимешься на чердак. Под крышей около трубы тайник. В нем папка с бумагами. Не затягивай. Дом ветхий. Вот адрес и как проехать. Уже в дверях тетушка сказала, не глядя на Лену:
– Можешь и тут остаться, если не боишься привидений. Они не злые. К злым, таким как я, приходят злые приведения. А ты у меня добрая. Если домой не пойдешь, родители сами придут к тебе послезавтра. Я им сообщила. Ну что ж, попрощаемся на всякий случай… Как там у Байрона в Пушкинском изложении: «Fare thee well! End if for ever, still for ever, fare thee well»6. И тряпки с зеркала не снимай.
– И вот еще что. – Похоже, тетушка поначалу не хотела говорить этого: – Может, и впрямь, не увидимся. Тут неприятности из-за меня могут с тобой случиться. Зачем они тебе? Вернешься из Бердска, события подскажут, что делать дальше. Как сделаешь, тут же уезжай в Новосибирск. Там твоя родственница живет. Бабкой Клавдией зовут. Вот ее адрес. Матери не говори, что едешь к ней. Они в контрах, лет десять не переписываются. Соври что-нибудь. Я сама сообщу Клавдии о твоем приезде. Какое-то время поживи у нее.
Видно было, что Кольгрима не торопится уходить. Будто боится увидеть за порогом что-то таинственное и бесповоротно ужасное.
– Новосибирск – не Питер, конечно, но там скорее поймешь, что по-настоящему живут как раз там, на темном спокойном дне страны, а не на беспокойной сверкающей ее поверхности. В столицах что? Блеск, гам, прах…. Город замечательный. Там даже есть единственный в мире памятник, установленный в честь лабораторной мыши. Мышку, которая позировала сначала художнику, а потом скульптору, я специально обучила, как ей быть терпеливой и умной моделью… Ну, прощай!
Елене показалось, что в глазах тетушки блеснули слезы.
Ночь прошла спокойно. Напугала, правда, люстра в холле. Когда Лена щелкнула выключателем, свет не сразу погас, а стал таять, превращаясь из золотистого в мертвенно-голубой. Лампочки ужасали, как глаза монстра.
Утром Елена собрала вещи и направилась к родителям. И хотя те были несказанно рады возвращению дочери, она уже через день улетела в Новосибирск. Найти дом на берегу реки Бердь не составило труда, хотя он был за пределами садового общества. Участок был запущен, дом покосился и почернел. Калитка открылась с трудом и со скрипом. Замок тоже проржавел. Елена с трудом провернула ключ. Боязливо поеживаясь, вошла в жилище. «Похоже, тут сто лет никого не было, – подумала девушка. – Зачем тетушка послала сюда, в эту глушь? Лишь бы бомжей не было».
В тайнике оказалась синяя папка с рисунками и фотокарточка. Пожелтевшее от времени фото запечатлело элегантную даму в бархатном платье в крупную продольную полоску и шляпке с атласной лентой и молодого человека, явно художника или поэта. Не вызывало сомнений, что фотографии не меньше ста лет. На обороте выцвела надпись. «Я и Моди. Париж. 1910». Еще лежал обкусанный простой карандаш со сломанным грифелем «Koh-I-Noor» и задеревеневший ластик.
Два рисунка сохранились хорошо, третий был смят. Лена разгладила лист. «В ожидания мгновения радости», – прочла она. Под рисунками лежала свернутая бумажная салфетка. На ней было написано: «Эта папка, три рисунка и карандаш принадлежали Модильяни. Позировала ему я. На фото он и я. Фото сделал … (имя фотографа не прочитывалось). К.».
«К. Кольгрима?» – подумала Елена. Возвращаться было поздно, и девушка решила переночевать в доме. Долго не могла уснуть, тревожили мысли, непривычные звуки. Со двора донеслось воронье карканье. Во сне или в полудреме явилась тетушка в личине черного ворона и разъяснила, что на рисунках и на фото Елена собственной персоной, да-да, в далеком 1910 году, в который при желании можно всегда заглянуть запросто, как в булочную. Стоит только сильно захотеть.
– Захочешь – позови, – напоследок сказала Кольгрима.
В углу стоял сундук со съехавшей набок крышкой. Елена подняла крышку, та отвалилась. Порывшись среди ветхого барахла, девушка обнаружила желтую, как лимон, куртку и красный льняной кушак. Конечно же – Лена готова была руку дать на отсечение – то были куртка и кушак Модильяни!
Проснулась девушка от крика «Nevermore!», и весь день ее мучила головная боль и тревога.
Когда Лена вернулась домой и показала матери рисунки и фотографию, та без раздумий сказала:
– Да ведь это ты!
Отец подтвердил слова жены.
– Конечно, ты. Никаких сомнений у меня лично нет. А кто тебя так классно нарисовал? И фотка крутая. Под старину. Слышь, мать, закажем такие же?
– Рисовал Модильяни, – тихо произнесла девушка. – И на фото он.
Отец не удивился, так как ему по большому счету было всё равно, как была фамилия живописца, но мать от неожиданности села на стул.