Ели халву, да горько во рту — страница 21 из 43

– Счастье, что вас не слышит теперь Немировский, – заметил Жигамонт. – Он бы заподозрил, что убийца – вы.

– Он и так подозревает, – махнула рукой княгиня. – Этот господин уже извёл меня своими вопросами. Боря умел задавать неприятные вопросы, но он был просто младенцем по сравнению с вашим Немировским! Хотя, чёрт побери, он имеет все основания к подобным подозрениям. У меня, может быть, больше чем у других было причин для убийства… И я могла убить… Сколько раз мысленно я убивала… Иногда мне кажется, что смерти, происходящие в нашим доме, это какая-то материализация мысли. Моей мысли! И это страшно…

«Не чума, так скарлатина, – подумал доктор. – Не дом, а Преображенская больница…»

– Однако продолжим наш путь! – сказала Елизавета Борисовна и стегнула коня.

Жигамонт последовал за ней. Этой женщиной он был не просто увлечён тем летом в Карлсбаде, он любил её, по крайней мере, так тогда казалось. Она была невообразимо прекрасная, юная жена старого князя! Цыганские глаза с красивым разрезом, обрамлённые длинными пушистыми чёрными ресницами, матовая кожа, точёная фигура с осиной талией… Они часто гуляли вместе, благо Георгий Павлович, пользуясь положением врача, часто бывал в доме беспрестанно хворающего князя. Он был ещё не так стар тогда, но разгульный образ жизни сделал своё дело, организм его был изношен, что, впрочем, не помешало ему дожить до столь преклонных лет… Ни разу доктор не позволил себе заговорить о своих чувствах, ни разу не осмелился поцеловать гордую красавицу, предпочтя остаться её постоянным другом, а не промелькнувшим увлечением. К тому же скандал мог испортить его только-только пошедшую в гору карьеру. А она, оказывается, сожалела об этом…

Деревню миновали в объезд, пересекли речушку по деревянному мостку и оказались возле большого деревянного строения. Княгиня остановилась.

– Эта наша больница, – сказала она. – Для крестьян. Собственное моё заведение. Я его скоро как двадцать лет устроила.

– В высшей степени, нужное дело, – одобрил Жигамонт.

В это время на крыльце показался человек лет пятидесяти. Среднего роста, неопрятный, с давно не стрижеными волосами и заросшим щетиной лицом, он был одет во фризовую рубаху, потёртый жилет и белый, местами выпачканный халат, о полу которого вытирал руки.

– Ба! Ваше сиятельство собственной персоной! – хрипло сказал он.

– Здравствуй, Амелин! – приветствовала его княгиня.

– И вам не хворать, Елизавета Борисовна. Не ждал вас. Думал, дома вам занятий достаточно. Мрут у вас люди-то. А я Борису Борисовичу говорил, что сердце беречь надо…

– Ты скажи лучше, нет ли среди мужиков каких болезней?

– Так всяческие встречаются. Да что им поделается? Мужик – не барин, на нём скорее шкура рубцуется. Эпидемий сей год не предвижу, так что не извольте беспокоиться.

– Чаем-то не угостишь, эскулап?

– Отчего не угостить? Проходите в дом, – равнодушно пожал плечами Амелин, громко сморкнувшись в измятый платок.

Жигамонт помог княгине спуститься на землю и поднялся вместе с нею на крыльцо.

– Познакомьтесь, Георгий Павлыч, наш лекарь, Всеволод Гаврилович Амелин.

Амелин протянул жилистую, крупную кисть с желтоватыми ногтями:

– А вы, надо понимать, коллега из Москвы? Я намедни был в усадьбе, так мне про вас сказывали. Что ж, рад. Хоть посмотрю на знающего человека в нашей глуши. Да-с… В Москве-то я давненько не был. Стоит златоглавая-то? А, впрочем, куда ж она подевается. Небось, все церквы трезвонят, а в них пьяный народ стоит, пониже спины почёсывается…

– Это вы Белинского теперь цитируете?

– Угадали. Его. Великий человек был! Настоящий человек среди полулюдей! Было бы поболе таких, так уж всё бы устройство на инакие рельсы поставили! А церквы я бы все прикрыл да в больницы для бедных превратил. Пользы больше было бы! Тысячи людей мрут от ничтожных болезней, потому что у них нет денег лечиться, просто питаться нормально, крыши над головой нет! А эти жирные туши кадят в своих церквах и поют славу деспотизму!

– Всеволод Гаврилович, вы, кажется, чаем нас угостить собирались, – резко заметила княгиня.

Амелин, приволакивая правую ногу, вошёл в дом. У печи сидела юная крестьянская девушка с длинной русой косой и стыдливым румянцем на щеках с детскими ямочками. Она быстро поднялась, поклонилась княгине.

– Малаша, подай самовар и что там у нас ещё есть! – велел ей Амелин, садясь за стол и приглашая к тому же гостей.

Жигамонт сразу заметил большую бедность жилища доктора. При этом в нём не было ни одной иконы, зато висела книжная полка, на которой среди медицинской литературы можно было разглядеть имена Белинского, Штирнера, Чернышевского, Герцена, Некрасова… Георгий Павлович подумал, что Амелин, пожалуй, похож на постаревшего и опустившегося Базарова.

Вернулась Малаша с самоваром, проворно расставила на столе варенье, ржаной хлеб, сало, сухари, солёные огурцы.

– Ну, вот-с, – сказал хозяин, – чем богаты, тем и рады. Ступай, Малаша. Снеси гостинца братцам, что я утром дал тебе.

Девушка ушла, и княгиня, отхлебнув чаю, спросила:

– Что за Малаша ещё? Прежде тебе вроде Варвара прислуживала.

– На сносях Варвара. Отпустил я её, – отозвался Амелин.

– Вот как? Не ты ли, часом, отец её ребёнку будешь?

– И что ж с того?

– Прибьют тебя однажды мужички, вот что. За то, что девок портишь и мужних жён соблазняешь.

– Наши болваны могут. Что с них взять? Да только кто ж их лечить после будет? Дня ж не проходит, чтобы кто-нибудь да не позвал. А уж скольких я на ноги поставил – не счесть! Из могилы вынул.

Амелин резко поднялся, открыл маленький шкафчик, достал оттуда небольшой штоф и две рюмки:

– Будете, коллега?

– Водка?

– Спирт! Я водки не потребляю.

– Воздержусь.

– Изнежились вы в Москве вашей. Как знаете. А я выпью.

Амелин лихо опорожнил рюмку, заел её солёным огурчиком и, посмотрев на княгиню выпуклыми, в красных прожилках глазами, сказал:

– Если и прибьют, так не насмерть. Меня ж столько раз в этой жизни били-поколачивали! Инорядь, кажись, и дух вон, а я отлежусь маленько, и как с гуся вода.

– Трудная у вас, похоже, жизнь была, – заметил Жигамонт, размешивая в чае смородиновое варенье.

– А что бы вы хотели? Жизнь – это вам не банки ставить… Жизнь – борьба… Мне бы капиталец, так я бы пошуровал, а так гнию здесь заживо в окружении Малашек, Парашек и Нюрок! С ними слова сказать не о чем. А Малаша ещё моду взяла иконы мне ставить. Дура… Я уберу, а она в слёзы и опять ставит. Хочет, чтобы я в Бога верил! А я плюю на эту веру её… Что мне в ней? Чума бубонная! Я человека всего изнутри знаю, и никакой тайны в нём нет!

– А как же любовь? – иронично поинтересовалась Елизавета Борисовна.

– Не вам говорить о ней, княгиня! Вы-то за старика не по любви шли. А неравный брак – это, знаете ли, любовь на протезах!

– Он не парле па де корде дан зла мезон дюн пендю17.

– Странно, – подал голос Жигамонт, – я сорок лет лечу людей, а тайн для меня не становится меньше.

– Предрассудки всё это, – Амелин зевнул. – Люди говорят о Боге, а сами дружка дружку жрут и исподтишка фигу иконе показывают. Попы толкуют о Боге, а сами в золоте ходят, столы у них ломятся. С Богом я покончил, чума меня забери.

– А душа как же?

– Хорошо туше с хлороформной повязкой на душе… Нет никакой души, есть нервы, психология. Правда, сфера эта ещё недостаточно изучена, но время это поправит.

– Надо тебе, Амелин, с отцом Андроником на этот предмет потолковать. Мы с доктором люди мирские, от горних высот далёкие, а он человек Божий, – сказала княгиня.

– Лицемер он, ваш святоша. Постник выискался, чума его возьми! С виду-то он сама добродетель, аскеза, а про себя весь от гордости раздувается: какой я праведник! Смотрите на меня!

– Злой ты, Амелин, – вздохнула Олицкая. – Слова с тобой сказать невозможно стало, любого проглотить готов. А, помнится, ты прежде песни пел…

– Чума бубонная, я и теперь пою, – усмехнулся Всеволод Гаврилович, опрокидывая ещё рюмку и утираясь рукавом. Он откинулся на спинку стула и затянул неожиданно сильным голосом:

– Что так жадно глядишь на дорогу

В стороне от веселых подруг?

Знать, забило сердечко тревогу —

Все лицо твое вспыхнуло вдруг…

На середине песни в комнату заглянула Малаша и, робея, сообщила:

– Там Ерофеич расшибся… На крышу полез и расшибся…

– Чума бубонная! – сердито воскликнул Амелин.

– Что, коллега, не чума, так скарлатина? – улыбнулся Жигамонт.

– И не говорите! – Амелин убрал графин, подошёл к прибирающей стол Малаше, быстро прижал её и шепнул, уколов щёку своей щетиной: – Ах, ты, хорошая моя…

Елизавета Борисовна покачала головой:

– Смотри плут – бока намнут!

– Прощевайте, ваше сиятельство! Прощевайте, коллега! Желаю здравствовать, – Амелин взял стоявший наготове сундучок и ушёл.

Жигамонт и княгиня продолжили свой путь. Елизавета Борисовна сбавила аллюр. Теперь они ехали мелкой рысцой, время от времени и вовсе переходя на шаг.

– Устали, Елизавета Борисовна?

– По счастью, да. Иногда полезно томить себя физически. Мыслей и чувств остаётся меньше, – отозвалась Олицкая. – Как вам понравился ваш коллега?

– Тяжёлый человек. Мне показалось, что он вёл себя бесцеремонно с вами.

– Он со всеми себя одинаково ведёт. Таков человек. С ним, конечно, весьма сложно иметь дело, но врач он от Бога. К тому же многих ли заставишь работать в нашей глуши? А Всеволод Гаврилович едва на каторгу не попал. Ему в столицы путь заказан. Прежде он мягче был. Такой чистый юноша, идеалист, одержимый мечтами о счастье всего человечества. А теперь озлился, опустился, пить стал… – княгиня вздохнула. – Знаете, милый доктор, я за последнее время устала больше чем за всю жизнь…

…Вдали горели кресты церкви. Елизавета Борисовна перекрестилась:

– Прости, Господи, мою душу грешную…


Стук в окно Антон Александрович услышал сквозь сон. Он тяжело поднялся, сунул ноги в валенки и, не запахивая халата, отварил дверь.