Из новых эпизодов, которыми Лённрот обогатил первое издание «Калевалы» (и которых не было в «Пра-Калевале»), назовем следующие. В цикл рун о Лемминкяйнене вошел сюжет об Ахти и Кюлликки. К прежним двум именам героя — Лемминкяйнен, Каукамойнен — прибавилось третье: Ахти. В тексте «Калевалы» имена варьировались, но подразумевалось одно лицо — имена стали как бы синонимами, герой был с тройным именем. В фольклорных вариантах имена обычно выступают раздельно и герои подразумеваются разные. В «Калевале» сквозной сюжет требовал унификации основных героев и имен. Руна об Ахти и Кюлликки относится к так называемым викинговским сюжетам, герой-ревнивец уходит от жены на войну. Вместе с тем, это «семейный» сюжет, близкий к балладному жанру. В результате объединения разных сюжетов в единый цикл рун о Лемминкяйнене образ героя получался многослойным, в нем сочетались разные исторические и мифологические пласты — весьма архаические и относительно поздние. Подобное характерно до некоторой степени и для собственно фольклорных вариантов, но в «Калевале» это еще более усиливается в результате объединения разновременных сюжетов. В образе Лемминкяйнена сочетается и древний маг-волшебник, и воин-викинг. Руны о Лемминкяйнене пополнились и новыми эпизодами, связанными с так называемыми «трудными задачами», которые герою даются при сватовстве и которые он решает магическими средствами.
Традиционных «трудных задач» прибавилось и в цикле рун о Куллерво. В этот же цикл были включены два викинговских сюжета: об уходе героя на войну и его прощание с родными. Цикл рун о Куллерво существенно пополнится в «Калевале» 1849 г., где он разрастется в трагическое повествование о судьбе раба-бунтаря.
Уже в композиции 1835 г. значительное место занимала заклинательная и лирическая поэзия — последняя в виде значительного цикла свадебных песен. В предисловии Лённрот обратил на это особое внимание. В соединении эпики, заклинаний и лирики в одной композиции он не видел ничего предосудительного, в самом фольклоре жанровые различия не были для него абсолютными. В одном из набросков к предисловию он даже утверждал, что изначально жанры были «родными братьями» — с этим перекликается в предисловии к лирической антологии «Кантелетар» мысль Лённрота о том, что в древних песнях мелодия и слово были «родными сестрами», выступали слитно и что только в современной книжной поэзии текст существует отдельно, вне мелодии.
Лённрот хорошо осознавал, что в его композиции присутствуют как бы два уровня повествования: 1) мифологический и космологический; 2) бытовой, включающий описания охоты, хозяйственных занятий, свадеб и т. д. В предисловии к «Калевале» 1835 г. Лённрот задавался вопросом, не противоречат ли эти два уровня друг другу, совместимы ли они, не уподобляется ли его композиция по этой причине современному литературному повествованию (которое Лённрот в скобках называл «романным»). Косвенно с этим был связан традиционный, многократно дискутировавшийся вопрос: кто такие эпические герои — боги или люди?
Едва ли справедливо приписывать Лённроту слишком однозначный ответ на этот вопрос, как это иногда встречается в научной литературе о нем: дескать, Лённрот «вычитывал» в рунах доподлинную историю, а не мифологию. Да, Лённрот усматривал в рунах исторические отражения, но ведь он пользовался и понятием «мифологические руны», говорил о мифологической космологии. Однозначный ответ на указанный вопрос был затруднен уже потому, что фольклорно-мифологические образы претерпели весьма длительную эволюцию, и с этой точки зрения можно сказать, что они — и боги, и люди.
Лённрот отмечал в предисловии и мифологическую, и человеческую природу эпических героев. Он говорил, что от рун польза и для финской мифологии, и для получения представления о вполне земных формах народной жизни. В рунах фигурировали великаны явно мифологического происхождения, но в то же время Лённрот усматривал в великане Калева некий мифологический прообраз первопредка первых поселенцев в Финляндии в далекие полумифологические-полуисторические времена. О Вяйнямейнене Лённрот рассуждал таким образом, что хотя его и принято было считать божеством, но в рунах он выступает и как человек, в земном облике, и преисполнен при этом чисто человеческого достоинства. По характерному выражению Лённрота, «уж лучше быть добропорядочным крестьянином, чем плохим господином; лучше разумный человек, чем деревянный идол».
Следует при этом учитывать, что помимо склонности к некоторой историзации эпических персонажей Лённрот ведь должен был решать и чисто художественные задачи — создавать на фольклорном материале живые типы эпических персонажей. Невозможно было бы наполнить весьма объемную композицию достаточным жизненным и поэтическим содержанием без того, чтобы сообщить архаическим эпическим героям, наряду с магическими и мифологическими чертами, вполне земные черты, в меру очеловечить их и не превратить в «деревянных идолов». По этому пути Лённрот шел уже в «Калевале» 1835 г., и еще дальше он продвинулся в избранном направлении в расширенной редакции.
Как писал Лённрот в предисловии к первому изданию «Калевалы», он не считал свою работу на той стадии вполне законченной. Во-первых, еще не собран был весь возможный фольклорный материал; у Лённрота было убеждение, что многое можно будет еще собрать. Во-вторых, и в композиционном отношении у Лённрота оставались сомнения, он ожидал критики и советов, был готов выслушать мнения, внести поправки и дополнения. Но откладывать дальше издание было уже невозможно — этого не позволяли неотложные национально-культурные цели. Нация должна была узнать о своих фольклорных богатствах, о своем культурном наследии. В предисловии Лённрот писал, что вложил в «Калевалу» много труда, но работал с радостью и охотой, ему не было нужды насиловать себя. И, естественно, теперь он с волнением ожидал, как будет встречен его труд.
Более детальный анализ содержания и эстетики «Калевалы» будет предложен в связи с ее расширенной редакцией 1849 г., а сейчас остановимся на том, как было воспринято первое ее издание. Ибо наибольшим откровением как для самих финнов, так и для европейской общественности явилось именно первое издание 1835 г. — можно даже сказать, что это было крупнейшее открытие, крупнейшая сенсация в истории финской культуры. Казалось почти невероятным, что в недрах неведомого прежде народа таились такие фольклорные богатства. И не менее удивительным было то, что до тех пор о них мало кто знал.
Здесь опять-таки следует иметь в виду сложную национально-культурную ситуацию, чтобы правильно понять восприятие «Калевалы» в самый момент ее появления.
С одной стороны, были бурные восторги, исходившие даже от тех, кто книги пока толком и прочитать не мог из-за недостаточного знания языка; и таких тогда было большинство. Уже один слух о том, что у финнов появился свой национальный эпос, способен был вызвать восхищение, особенно среди патриотического студенчества. Слишком заждалась пробуждавшаяся нация своего культурного самоутверждения, слишком остро переживала она свою многовековую ущемленность, чтобы патриотически настроенным молодым умам теперь можно было воздержаться от восторга. Студенты в ту пору вообще выражали свои чувства довольно бурно и не совсем обычно для нашего прозаического времени. Была жива традиция исполнения уличных серенад под окнами квартир почитаемых — именно почитаемых — университетских профессоров и наставников. (Под окнами неугодного профессора студенты могли устроить и настоящий «кошачий концерт».) Еще долго соблюдался и такой обычай, когда чествуемого поэта или культурного деятеля студенты усаживали в почетное кресло и на поднятых руках торжественно обносили вокруг зала. Подобные почести оказывались уже тогда Ю. Л. Рунебергу, входившему в славу первого национального поэта, они предстояли и Лённроту.
А с другой стороны, язык «Калевалы» был чрезвычайно труден для восприятия — нередко даже для тех, кто считал себя знатоком финского языка. Это ведь был архаический язык, тесно связанный с мифологией, со специфическим народным бытом и диалектной лексикой. Кроме того, отличие архаического языка «Калевалы» от тогдашнего литературного финского языка усугублялось еще и тем, что книжный язык, начиная с Агриколы, ориентировался в основном на западнофинские диалекты, тогда как «Калевала» отражала карельские и восточнофинские диалекты. И хотя «Калевале» суждено было тем самым обогатить литературный финский язык, расширить его диалектную базу, однако произошло это не сразу, для оформления так называемого новофинского литературного языка требовалось время.
В «Калевале» Лённрот стремился унифицировать язык рун, преодолеть диалектный разнобой (характерный и для восточных диалектов), чтобы в какой-то мере приблизиться к литературным нормам. Но и после этого лексика и эпический стиль «Калевалы» оставались весьма специфичными. К тому же и единые нормы литературного финского языка тогда еще не вполне сложились — ни фонетические, ни орфографические, ни морфологические. Не только составительские, но и чисто языковые задачи, стоявшие перед Лённротом, вовсе не были простыми, многое он должен был решать самостоятельно и самолично, опираясь на свое языковое чутье, хорошее знание диалектов, свободное владение огромным фольклорным материалом и спецификой эпического стиля. В результате длительной работы с материалом в его памяти отложились десятки тысяч строк, он мог все свободнее комбинировать их — без такой свободы и раскованности та составительская работа, которую он проделал, была бы невозможна.
Но у потенциальных читателей «Калевалы» такого опыта не было. И читательский путь к «Калевале» был нелегок. А. Анттила приводит в своей книге некоторые характерные отзывы современников, сетовавших на трудность языка «Калевалы». Вскоре после ее выхода Ю. В. Дурхман писал Лённроту, что следовало бы дать в книге пояснения многих народных слов, смысл которых часто не прояснялся даже из образно-варьируемых повторов. Между тем пастор Дурхман сам собирал народную лексику и фольклор, поддерживал контакты с Лённротом и Кастреном, так что его никак нельзя было отнести к самым неподготовленным читателям «Калевалы». Другой современник Лённрота, В. Шильд-Килпинен, также считавшийся знатоком финского языка, тем не менее признавался — даже после того, как прошло уже десять лете выхода первого издания эпоса: «Руны для меня — во многом потемки, о смысле могу чаще всего только догадываться, но полностью не понимаю». Профессор А. Шауман вспоминал о том времени: «Широкого читательского круга