Элиас Лённрот. Жизнь и творчество — страница 36 из 53

ушевному настроению.

Чувство одиночества в песнях имело свои социально-бытовые причины: сиротство, тяжелая вдовья доля, притесненность замужней женщины в доме свекра и свекрови, безответная любовь девушки, за­висимое положение работницы-служанки на чужом подворье, не­прикаянность бедняка-горемыки и бродяги. Чувство одиночества в песнях Лённрот объяснял еще и тем, что северные люди (особенно при финской хуторной системе) жили на больших расстояниях друг от друга, редко общались. В прологе «Калевалы» один певец говорит другому:

Редко мы бываем вместе,

редко ходим мы друг к другу

на пространстве этом бедном,

в крае севера убогом.

(Перевод Л. П. Бельского)

В лирических песнях, по мнению Лённрота, чувство одиночества порождало у человека тем большее желание общаться с природой, соизмерять с нею свои душевные состояния, мысленно разговари­вать со всеми ее обитателями. Отсюда в народной песне, по словам Лённрота, «так часты обращения к птицам, рыбам, к прочим живым существам, к деревьям, цветам, озерам, лесным ламбинам и т. д. От тоски по человеческому общению всюду отыскивались друзья». По Лённроту, это свидетельствовало о коллективизме народной психо­логии. Песня дорожила особенно тем, что было знакомо певцу с дет­ства и навсегда запечатлелось в памяти. По законам контрастной по­этики фольклора самым дорогим тогда оказывалось самое, казалось бы, неприметное и несущественное, но для душевного состояния одинокого человека самое близкое и сокровенное. Поскольку люди могут оговорить и ославить, одинокий несчастливец готов поведать свое горе осинам и плакучим ивам, а убогий сиротка поет:

Все ругают, только двое

обо мне хранят молчанье,

я их сам приладил в детстве:

в дальней изгороди снизу

лозниковая завязка

да на поле кол — у этих

нету рта, чтобы судачить,

языка, чтоб похваляться.

По убеждению Лённрота, народная лирика, черпая образы из «низкой действительности», из обыденного быта и природного окру­жения, тем не менее была способна выразить богатство человеческой души, породить «тысячи мыслей» о сущности нашего бытия.

Лённрот высоко оценивал народную (традиционно-калевальскую) лирику и в эстетическом отношении. Ее превосходство над «новыми песнями» он видел, в частности, в том, что в старинной ли­рической песне слово и мелодия были в слитном единстве, не расще­плялись и не вытесняли друг друга. Разрыв слова и напева произошел в новое время, в «новых песнях» (как и в книжной поэзии). Следует подчеркнуть, что под органическим единством слова и мелодии Лён­нрот подразумевал не ту элементарно-нормативную их взаимозави­симость и соответствие, которые желательны вообще во всякой хоро­шей песне, в том числе современной, а тот древний синкретизм, ко­гда фольклорная песня еще не имела отдельного словесного «текста» как такового, поскольку еще не состоялось расщепление песни на текст и мелодию, на поэзию и музыку. Этот исторический взгляд в рассуждениях Лённрота обычно не учитывался исследователями, ме­жду тем его мысль наполняется через это глубоким историческим со­держанием. Рассуждая именно в историческом плане, Лённрот писал в предисловии к «Кантелетар», что древняя слитность слова и напева распалась в новое время таким образом, что слово стало единовласт­ным «самодержцем» в литературной поэзии (которая превратилась просто в «текст»), а мелодика односторонне господствует в «новых песнях» (с их обедненным, по мнению Лённрота, словесно-поэтиче­ским содержанием). В связи с этим Лённрот образно писал: «Слово и напев, изначально родные сестры, теперь тоскуют друг подругу и ча­сто плачут от одиночества». И далее он приводил лирическую песню о двух сестрах, которые «вместе росли у родимой матери, вместе кру­тили ручной жернов, вместе трудились в овине; но одна сестрица уш­ла, а другая печалится и плачет весь свой век».

Старинную песню Лённрот ценил за подлинность выраженных в ней чувств, за простоту и естественность. Сопоставляя ее с «ученой» (книжной) поэзией, он сетовал на рассудочность последней, на то, что она лишилась прежней безыскусственности. Если безымянная древняя песня как бы «самозарождалась» в народе, то книжное сти­хотворение преднамеренно «делается» автором.

В своих сопоставлениях устной и литературной поэзии Лённрот шел во многом за европейской традицией. Еще Гердер считал, что по мере развития науки, философии и рационалистического мышления язык утрачивает свои поэтические качества, сама поэзия лишается естественности. Процесс этот связывали с отстраненностью челове­ка от матери-природы, нашего абстрагированного сознания — от ма­териального мира, разума — от чувства. Углублявшийся разлад объ­ясняли в конечном итоге прогрессирующим разделением труда в об­ществе и дроблением личности. В свое время Шиллер писал: «Вечно прикованный к отдельному малому обрывку целого, человек сам ста­новится обрывком». Сопоставляя древнюю «наивную» и современ­ную «сентиментальную» поэзию, Шиллер подчеркивал, что само но­стальгическое тяготение современных людей к природе есть признак того, что связь с нею уже навсегда утрачена нами. Утрата эта относи­лась не только к внешней природе, но и к «внутреннему естеству» и цельности человека. «Поэтому чувство, привязывающее нас к приро­де, так родственно чувству, с которым мы оплакиваем исчезнувшую пору детства и детской наивности. Наше детство есть единственный остаток неизуродованной природы, встречаемый нами в цивилизо­ванном человечестве, и потому не удивительно, что каждый след природы вне нас ведет нас обратно к нашему детству».

И, наконец, Гегель своей эстетикой, оказавшей огромное влия­ние на европейскую культуру, в том числе на ряд финских деятелей (прежде всего на Ю. В. Снельмана), во многом способствовал исто­рическому пониманию искусства. Однако эволюционировало ис­кусство, в представлении Гегеля, все же по нисходящей линии, к распаду его классических форм. Дух в процессе его саморазвития и самопознания, по Гегелю, все более абстрагируется от объективно­го внешнего мира, от чувственной реальности, погружаясь в чистую субъективность. Гегель считал, что этот поворот начался уже одно­временно с христианством. «Так как христианская религия пред­ставляет себе Бога как дух, и не как индивидуальный особенный дух, а как абсолютный дух<...>, то она возвращается от чувственно­го представления к внутренней духовной жизни и делает ее, а не те­лесную форму материалом и наличным бытием своего содержа­ния». Чувственное созерцание мира становится для искусства все более труднодоступным, поскольку нарушена свойственная клас­сическому (античному) искусству гармония идеи и образа, идеи и реальности. В классическом искусстве индивид еще не отделял се­бя от нравственного целого, сознавая себя лишь в единстве с целым. «Мы же, согласно нашему современному представлению, отделяем себя в качестве лиц с нашими личными целями и отношениями от цели такого целого. Индивид делает то, что он делает, исходя из своей личности и для себя как лица; поэтому он и отвечает лишь за собственные действия, а не за действия того субстанционального целого, которому принадлежит». Личность обособляется, стано­вится всего лишь частной правовой единицей.

Здесь не место вдаваться в анализ и оценку всего этого — для нас важно лишь указать на европейскую традицию, в русле которой оформлялись и взгляды Лённрота на фольклор и его отношение к литературе. Подобно тому как для Гегеля классическая античность была идеалом искусства, так же Лённрот находил в народных пес­нях некую высшую гармонию — не социальную, разумеется, а ху­дожественную, единство слова и мелодии, поэтического образа и окружающего мира, хотя этим миром и была «низкая действитель­ность» народной жизни.

Даже при некоторой идеализации прошлых эпох и прошлого ис­кусства, в подобном направлении мысли было немало верного, исто­рически проницательного и плодотворного. К тому же момент идеа­лизации содержался и в самом фольклорном материале, в народном сознании. Уже то, что в народных песнях зачастую поэтизировалось детство как самая счастливая пора человеческой жизни, легко ассо­циировалось с гармоническим «детством человечества», с «золотым веком» мифов, в том числе с библейским мифом об утраченном зем­ном рае.

Не случайно принятая в ту пору культурно-историческая терми­нология так прочно укоренилась в науке; к ней сейчас могут отно­ситься отчасти скептически, ставить иные термины в кавычки, но все-таки пользуются этими терминами за неимением лучших. На не­которых языках этнографы до сих пор называют первобытные наро­ды «естественными народами» в отличие от «цивилизованных наро­дов» (нем. Naturvölker — Kulturvölker, фин. luonnonkansat — sivistyskansat). Укоренившиеся в эпоху Лённрота представления отра­зились в этимологиях ряда современных терминов, которых в фин­ском языке до Лённрота еще не было. В предисловии к «Кантелетар» Лённрот рассуждал следующим образом: если фольклор (как «естест­венная» поэзия) самозарождался непреднамеренно и коллективно­анонимно, то «ученая» книжная поэзия преднамеренно (и в этом смысле «искусственно») «делается» определенным лицом-автором. Уже после предисловия Лённрота в финском языке появилось слово tekijä (автор, «делатель»), а литературная поэзия стала называться taiderunous (букв, «искусственная поэзия» — ср. нем. Naturpoesie — Kunstpoesie, Kunst — kiinstlich, русск. искусство — искусственный).

Эта присутствующая в рассуждениях Лённрота (как и Гердера) оппозиция-противопоставление «естественный — неестественный» еще не показатель порочной односторонности и прямолинейности их взглядов. Хотя мысль о прогрессирующей депоэтизации человече­ского сознания и звучала у Гердера (и в особенности у Гегеля) как не­кая роковая предопределенность, однако ведь главной целью и Гер­дера, и Лённрота было именно возрождение национальной литерату­ры на основе фольклора.

Впрочем, предисловие Лённрота к «Кантелетар» вызвало некото­рые критические замечания со стороны Ю. В. Снельмана. Оба они делали по существу одно дело, но акценты расставляли по-разному, поскольку сферы деятельности и подходы были разные. Снельман-публицист стремился привить литературе новейшие европейские идеи, преодолеть национальное самолюбование и патриархальную отсталость. Критический пафос был необходим. В первом же номере своей газеты «Сайма» Снельман выдвинул полемический тезис: «У нас нет национальной литературы», чем вызвал недоуменные вопро­сы: а Рунеберг, а «Калевала»? Снельман высоко ценил «Калевалу» как художественный памятник и национальное достояние. Ему при­надлежат слова: «Если финский народ завтра исчезнет, от всего фин­ского останется одна «Калевала». Но «Калевала», с точки зрения Снельмана, выражала дух древних поколений, а не ныне живущего народа. Современникам нужна была современная литература. При всем значении «Калевалы» для литературного развития ее не следо­вало рассматривать как некий универсальный свод готовых ответов на все вопросы времени. Это было возражение не столько Лённроту, сколько тем, кто в пылу восторгов утрачивал чувство меры. Но в принципе противопоставление устной поэзии современной литера