Элиас Лённрот. Жизнь и творчество — страница 45 из 53

Разукрась получше рощи,

Оживи лесные чащи,

Мед пошли во все болота,

Ты разлей в потоках сладость!

Кстати, о символах. Академик М. Хаавио считал, что если симво­лом карельских рун является кантеле, то символом ингерманланд­ских песен стал рожок — там было много пастушьих песен.

В трагической судьбе Куллерво в «Калевале» пастушескому рож­ку предстояло превратиться в боевой рог, подобный рогу Роланда, ге­роя французского эпоса. В известной картине финского художника Аксели Галлен-Каллела «Куллерво отправляется на войну» герой изображен на коне с боевым рогом. В «Калевале», в последней руне цикла, Куллерво после всех несчастий отправляется мстить Унтамо, отвергая уговоры родных, предостерегающих его от верной гибели. Герой с вызовом отвечает, что вопреки всем несчастьям его смерть не будет позорной и бесславной.

Не паду я на болоте;

На песках я не погибну,

Там, где ворона жилище,

Где вороны ищут пищу.

Я паду на поле битвы,

Я погибну в битве храбрых.

Хорошо погибнуть в битве,

Умереть под звон оружья!

В этих словах выражена и жажда кровной мести, и стремление к самоутверждению, и желание собственной смерти. Кровная месть осуществляется, но гибнет Куллерво в «Калевале» от собственного меча, кончая с собой. Происходит это под чрезмерным бременем со­бытий, жертвой которых оказывается трагический герой в общем сю­жете цикла. После бегства из дома Илмаринена Куллерво узнает, что родители его все-таки живы; отец пытается привлечь его к хозяйст­венным работам, однако и в этом случае мешает заложенная в герое несоразмерная сила, приводящая к разрушению.

Кульминацией трагической судьбы Куллерво в «Калевале» стано­вится эпизод любви-инцеста. Отец посылает героя платить дань, в пути он встречает девушку, и только после свершившейся близости открывается, что она сестра ему, некогда потерявшаяся в лесу. Сам по себе этот фольклорно-мифологический сюжет о кровосмеситель­ной любви по неведению обеих сторон (весьма распространенный в мировом фольклоре) восходит, по-видимому, к поворотному момен­ту в эволюции брачных отношений, когда эндогамия уступила место экзогамии и когда изменились нормы морали. Как уже говорилось в связи с Кастреном, в поездках эпических героев в Похъёлу за женами отразились экзогамные отношения, с утверждением которых преж­ние внутриродовые брачные связи стали запретными. В «Калевале» эпизод инцеста становится последним роковым ударом для Куллер­во, после чего ему остается только искать гибели либо в бою, либо от собственного меча.

Сознавая, что цикл рун о Куллерво стоит все же особняком в ком­позиции «Калевалы», и желая как-то увязать его судьбу с общим хо­дом событий, Лённрот закончил цикл сценой, в которой Вяйнямей­нен произносит над телом Куллерво речь-поучение и пытается из­влечь уроки из происшедшего. Поскольку дидактика не выходит в данном случае за рамки пожелания лучше воспитывать молодое по­коление, она не кажется вполне уместной, на что обратил внимание еще Фр. Сигнеус в своем исследовании «Элемент трагического в «Калевале» (1852—1853). Между прочим, это исследование весьма примечательно с точки зрения того, насколько важным и злободнев­ным явился цикл рун о Куллерво для понимания трагического в тог­дашней финской литературе, да и в самой народной судьбе.

Сигнеус в упомянутой работе назвал цикл рун о Куллерво «рево­люционным явлением», поскольку тем самым опровергалось одно­стороннее представление о народной поэзии как о чем-то безусловно гармоническом и даже идиллическом, лишенном всяких отражений социальных противоречий и социального протеста. Соответственно и финский народ принято было считать смиренным, богобоязнен­ным, идеально законопослушным народом, не способным к собст­венному волеизъявлению и якобы не созревшим еще для этого. Фин­нов причисляли к «неполитическим нациям», которым не суждено играть самостоятельной роли в государственной жизни.

На фоне таких представлений полный цикл рун о трагической судьбе раба-бунтаря в расширенной редакции «Калевалы» явился настоящим открытием для тогдашней литературной общественно­сти. Некоторые были до крайности удивлены, не в силах поверить самой возможности такого фольклорного сюжета у финнов. Напри­мер, С. Топелиус-младший писал в недоумении, что Куллерво «со­вершенно одинокая фигура в финской поэзии, словно он не у себя дома».

Сигнеус же доказывал, что эпическая поэзия никогда не была идиллически безотносительной и объективистски безоценочной по отношению к внешнему миру, что уже в древней заклинательной по­эзии была «лирическая субъективность», то есть стремление певца-заклинателя с помощью магии изменить ход событий в благоприят­ную сторону.

Отклонил Сигнеус и узкоморализаторское толкование образа Куллерво, как это выглядело в концовке цикла в «Калевале». В ос­мыслении трагической судьбы героя Сигнеус выдвинул на первый план конфликт личности и обстоятельств, то есть конфликт общест­венный, хотя и выраженный специфическими средствами фолькло­ра применительно к ранней эпохе. Сигнеус писал о Куллерво и о су­ти конфликта: «Природа создала его героем, а судьба низвела до по­ложения раба. По своему внутреннему призванию он был рожден для деяний, которые бы дали ему возможность свободно проявить даро­ванную ему природой титаническую мощь, но родился он в угнетаю­щей атмосфере рабства, а унизительный рабский труд приводит геро­ическую волю к непростительным заблуждениям».

В восприятии Сигнеуса трагическая судьба Куллерво рождала аналогии с современностью, с угнетающей политической атмосфе­рой середины XIX в. Подавление ряда европейских революций 1848 г., репрессивные меры царизма в России и Финляндии, уже­сточение цензуры, стремление властей избавиться от свободомыс­лящих людей — все это наводило Сигнеуса на грустные мысли. Во­схищаясь вольнолюбивыми стихами немецкого поэта Георга Сер­вера, Сигнеус считал, что подобные стихи финский поэт мог писать «лишь в Нерчинских рудниках» (в Финляндии было известно о судьбе декабристов и петрашевцев в России).

Через «Калевалу» трагический образ Куллерво стал одним из са­мых притягательных для финской литературы и искусства. Первым произведением Алексиса Киви стала трагедия «Куллерво» (1864). По поводу картины А. Галлена-Каллела «Проклятие Куллерво» поэт Э. Лейно писал, что, увидев ее в ранней юности и побеседовав с ху­дожником, он впервые понял, чем надлежит быть подлинному ис­кусству, чем «оно всегда было и будет: вечно живым бунтарством против существующего, которое всегда консервативно по отноше­нию к зреющей в его недрах мечте о более совершенном и счастли­вом мире».

Образ Куллерво из «Калевалы» больше импонировал писателям и художникам романтического склада. Сигнеус, современник Лённрота, принадлежал к эпохе романтизма. Киви именно трагедией «Куллерво» начал как романтик и лишь затем эволюционировал к реализ­му. Представителями неоромантизма рубежа веков были Лейно, Галлен-Каллела и молодой Сибелиус, для музыки которого «Калевала» с ее трагическими мотивами значила так много. Цикл рун о Куллерво и само это имя глубоко вошли в историю финской литературы, соста­вляя ее трагедийный пласт.

ЗОВ К СОСТРАДАНИЮ И МИЛОСЕРДИЮ

Одну из сложнейших проблем при осмыслении «Калевалы» и собственно фольклора составляет соотношение в них языческих и христианских мотивов, языческого и христианского мировоззрения, языческой и христианской этики.

В народе сохранились древнейшие языческие мифы, предания, руны, но ведь живая фольклорная традиция не была похожа ни на музейный заказник, ни на некий неприкосновенный заповедник древнего язычества. Фольклорная традиция была непрерывным творчеством народа, в течение веков в народную среду входило хри­стианство, проникая в самые глухие лесные деревни.

В 1836 г., через два года после поездки Лённрота, в беломорско-карельской деревне Латваярви побывал его помощник Ю. Ф. Каян и записал от Архипа Перттунена следующую руну, примечательную сочетанием языческих элементов с христианскими.

Сампса Пеллервойнен (языческое божество плодородия; в «Кале­вале» сеятель деревьев и злаков) ищет подходящее дерево для по­стройки парусной лодки для Бога (далее именуется также Создате­лем, Божьим Сыном, то есть подразумевается Спаситель в облике че­ловеческом, Иисус-Богочеловек). Сампса Пеллервойнен подходит к дубу и спрашивает: «Сгодишься ли ты для лодки Создателю?», — на что дерево отвечает: «Не сгожусь — трижды в это лето изъели мои корни черви, трижды обошел вокруг меня дьявол, и вороны каркали с моей вершины». Такой же ответ слышит Сампса и от второго дуба. Третий дуб отвечает утвердительно и радостно: «Сгожусь я для лодки Спасителю — трижды в это лето капал мед с моих ветвей, солнце кру­жилось вокруг меня, и трижды куковала кукушка с моей вершины». Когда лодка была готова, ее спустили на воду, вместе с Сампсой усе­лись святая Анна и святой Петр, а управлять святые предложили Соз­дателю. На море разыгралась буря, Создателя попросили укутаться потеплее, а когда из воды показалось чудовище Ику-Турсо, Созда­тель поднял его «за уши» в лодку и спросил: «Зачем же ты вышел из глубин, зачем ты явился пред людьми и Божьим Сыном?» Чудовище, как сказано в руне, «не очень испугалось», и вопрос пришлось повто­рить, на что последовало признание: «Хотелось опрокинуть лодку».

Создатель еще раз поднял чудовище за уши и сбросил в море со стро­гим наказом: «Больше никогда не выходи из моря и не являйся пред людьми и Божьим Сыном, пока светит луна и сияет солнце». После этого наказа чудовище уже больше никогда не показывалось. Следу­ют заключительные строки руны: «Отсюда начинается путь, откры­вается новая дорога».

В этой руне не просто соседствуют в одной лодке языческие и библейские персонажи. И важны не только сюжетные сходства, то, что встреча Создателя с Ику-Турсо в руне напоминает встречу биб­лейского Бога с чудовищем Левиафаном во время бури на Галилей­ском море. Конечно, любопытно в руне это сочетание суровости и всепрощения в образе Христа: Ику-Турсо извлечен из воды «за уши», но отпущен с миром. О жестокой борьбе с чудовищем нет речи. Вет­хозаветный Бог в Библии куда более суров («Ты сокрушил голову Левиафана, отдал его в пищу людям пустыни». — Псалмы, 73:14). Но недаром в руне говорится о Божьем Сыне — подразумевается но­возаветное, евангельское милосердие, и именно это составляет то главное, что отличает христианское сознание от языческого. Перво­бытная родо-племенная мораль уступила место общечеловеческой христианской морали с заповедями «не убий» и «не кради». Не толь­ко кровная месть становится грехом, но и сюжеты о борьбе с мифо­логическими чудовищами утрачивают былые черты.