Разукрась получше рощи,
Оживи лесные чащи,
Мед пошли во все болота,
Ты разлей в потоках сладость!
Кстати, о символах. Академик М. Хаавио считал, что если символом карельских рун является кантеле, то символом ингерманландских песен стал рожок — там было много пастушьих песен.
В трагической судьбе Куллерво в «Калевале» пастушескому рожку предстояло превратиться в боевой рог, подобный рогу Роланда, героя французского эпоса. В известной картине финского художника Аксели Галлен-Каллела «Куллерво отправляется на войну» герой изображен на коне с боевым рогом. В «Калевале», в последней руне цикла, Куллерво после всех несчастий отправляется мстить Унтамо, отвергая уговоры родных, предостерегающих его от верной гибели. Герой с вызовом отвечает, что вопреки всем несчастьям его смерть не будет позорной и бесславной.
Не паду я на болоте;
На песках я не погибну,
Там, где ворона жилище,
Где вороны ищут пищу.
Я паду на поле битвы,
Я погибну в битве храбрых.
Хорошо погибнуть в битве,
Умереть под звон оружья!
В этих словах выражена и жажда кровной мести, и стремление к самоутверждению, и желание собственной смерти. Кровная месть осуществляется, но гибнет Куллерво в «Калевале» от собственного меча, кончая с собой. Происходит это под чрезмерным бременем событий, жертвой которых оказывается трагический герой в общем сюжете цикла. После бегства из дома Илмаринена Куллерво узнает, что родители его все-таки живы; отец пытается привлечь его к хозяйственным работам, однако и в этом случае мешает заложенная в герое несоразмерная сила, приводящая к разрушению.
Кульминацией трагической судьбы Куллерво в «Калевале» становится эпизод любви-инцеста. Отец посылает героя платить дань, в пути он встречает девушку, и только после свершившейся близости открывается, что она сестра ему, некогда потерявшаяся в лесу. Сам по себе этот фольклорно-мифологический сюжет о кровосмесительной любви по неведению обеих сторон (весьма распространенный в мировом фольклоре) восходит, по-видимому, к поворотному моменту в эволюции брачных отношений, когда эндогамия уступила место экзогамии и когда изменились нормы морали. Как уже говорилось в связи с Кастреном, в поездках эпических героев в Похъёлу за женами отразились экзогамные отношения, с утверждением которых прежние внутриродовые брачные связи стали запретными. В «Калевале» эпизод инцеста становится последним роковым ударом для Куллерво, после чего ему остается только искать гибели либо в бою, либо от собственного меча.
Сознавая, что цикл рун о Куллерво стоит все же особняком в композиции «Калевалы», и желая как-то увязать его судьбу с общим ходом событий, Лённрот закончил цикл сценой, в которой Вяйнямейнен произносит над телом Куллерво речь-поучение и пытается извлечь уроки из происшедшего. Поскольку дидактика не выходит в данном случае за рамки пожелания лучше воспитывать молодое поколение, она не кажется вполне уместной, на что обратил внимание еще Фр. Сигнеус в своем исследовании «Элемент трагического в «Калевале» (1852—1853). Между прочим, это исследование весьма примечательно с точки зрения того, насколько важным и злободневным явился цикл рун о Куллерво для понимания трагического в тогдашней финской литературе, да и в самой народной судьбе.
Сигнеус в упомянутой работе назвал цикл рун о Куллерво «революционным явлением», поскольку тем самым опровергалось одностороннее представление о народной поэзии как о чем-то безусловно гармоническом и даже идиллическом, лишенном всяких отражений социальных противоречий и социального протеста. Соответственно и финский народ принято было считать смиренным, богобоязненным, идеально законопослушным народом, не способным к собственному волеизъявлению и якобы не созревшим еще для этого. Финнов причисляли к «неполитическим нациям», которым не суждено играть самостоятельной роли в государственной жизни.
На фоне таких представлений полный цикл рун о трагической судьбе раба-бунтаря в расширенной редакции «Калевалы» явился настоящим открытием для тогдашней литературной общественности. Некоторые были до крайности удивлены, не в силах поверить самой возможности такого фольклорного сюжета у финнов. Например, С. Топелиус-младший писал в недоумении, что Куллерво «совершенно одинокая фигура в финской поэзии, словно он не у себя дома».
Сигнеус же доказывал, что эпическая поэзия никогда не была идиллически безотносительной и объективистски безоценочной по отношению к внешнему миру, что уже в древней заклинательной поэзии была «лирическая субъективность», то есть стремление певца-заклинателя с помощью магии изменить ход событий в благоприятную сторону.
Отклонил Сигнеус и узкоморализаторское толкование образа Куллерво, как это выглядело в концовке цикла в «Калевале». В осмыслении трагической судьбы героя Сигнеус выдвинул на первый план конфликт личности и обстоятельств, то есть конфликт общественный, хотя и выраженный специфическими средствами фольклора применительно к ранней эпохе. Сигнеус писал о Куллерво и о сути конфликта: «Природа создала его героем, а судьба низвела до положения раба. По своему внутреннему призванию он был рожден для деяний, которые бы дали ему возможность свободно проявить дарованную ему природой титаническую мощь, но родился он в угнетающей атмосфере рабства, а унизительный рабский труд приводит героическую волю к непростительным заблуждениям».
В восприятии Сигнеуса трагическая судьба Куллерво рождала аналогии с современностью, с угнетающей политической атмосферой середины XIX в. Подавление ряда европейских революций 1848 г., репрессивные меры царизма в России и Финляндии, ужесточение цензуры, стремление властей избавиться от свободомыслящих людей — все это наводило Сигнеуса на грустные мысли. Восхищаясь вольнолюбивыми стихами немецкого поэта Георга Сервера, Сигнеус считал, что подобные стихи финский поэт мог писать «лишь в Нерчинских рудниках» (в Финляндии было известно о судьбе декабристов и петрашевцев в России).
Через «Калевалу» трагический образ Куллерво стал одним из самых притягательных для финской литературы и искусства. Первым произведением Алексиса Киви стала трагедия «Куллерво» (1864). По поводу картины А. Галлена-Каллела «Проклятие Куллерво» поэт Э. Лейно писал, что, увидев ее в ранней юности и побеседовав с художником, он впервые понял, чем надлежит быть подлинному искусству, чем «оно всегда было и будет: вечно живым бунтарством против существующего, которое всегда консервативно по отношению к зреющей в его недрах мечте о более совершенном и счастливом мире».
Образ Куллерво из «Калевалы» больше импонировал писателям и художникам романтического склада. Сигнеус, современник Лённрота, принадлежал к эпохе романтизма. Киви именно трагедией «Куллерво» начал как романтик и лишь затем эволюционировал к реализму. Представителями неоромантизма рубежа веков были Лейно, Галлен-Каллела и молодой Сибелиус, для музыки которого «Калевала» с ее трагическими мотивами значила так много. Цикл рун о Куллерво и само это имя глубоко вошли в историю финской литературы, составляя ее трагедийный пласт.
ЗОВ К СОСТРАДАНИЮ И МИЛОСЕРДИЮ
Одну из сложнейших проблем при осмыслении «Калевалы» и собственно фольклора составляет соотношение в них языческих и христианских мотивов, языческого и христианского мировоззрения, языческой и христианской этики.
В народе сохранились древнейшие языческие мифы, предания, руны, но ведь живая фольклорная традиция не была похожа ни на музейный заказник, ни на некий неприкосновенный заповедник древнего язычества. Фольклорная традиция была непрерывным творчеством народа, в течение веков в народную среду входило христианство, проникая в самые глухие лесные деревни.
В 1836 г., через два года после поездки Лённрота, в беломорско-карельской деревне Латваярви побывал его помощник Ю. Ф. Каян и записал от Архипа Перттунена следующую руну, примечательную сочетанием языческих элементов с христианскими.
Сампса Пеллервойнен (языческое божество плодородия; в «Калевале» сеятель деревьев и злаков) ищет подходящее дерево для постройки парусной лодки для Бога (далее именуется также Создателем, Божьим Сыном, то есть подразумевается Спаситель в облике человеческом, Иисус-Богочеловек). Сампса Пеллервойнен подходит к дубу и спрашивает: «Сгодишься ли ты для лодки Создателю?», — на что дерево отвечает: «Не сгожусь — трижды в это лето изъели мои корни черви, трижды обошел вокруг меня дьявол, и вороны каркали с моей вершины». Такой же ответ слышит Сампса и от второго дуба. Третий дуб отвечает утвердительно и радостно: «Сгожусь я для лодки Спасителю — трижды в это лето капал мед с моих ветвей, солнце кружилось вокруг меня, и трижды куковала кукушка с моей вершины». Когда лодка была готова, ее спустили на воду, вместе с Сампсой уселись святая Анна и святой Петр, а управлять святые предложили Создателю. На море разыгралась буря, Создателя попросили укутаться потеплее, а когда из воды показалось чудовище Ику-Турсо, Создатель поднял его «за уши» в лодку и спросил: «Зачем же ты вышел из глубин, зачем ты явился пред людьми и Божьим Сыном?» Чудовище, как сказано в руне, «не очень испугалось», и вопрос пришлось повторить, на что последовало признание: «Хотелось опрокинуть лодку».
Создатель еще раз поднял чудовище за уши и сбросил в море со строгим наказом: «Больше никогда не выходи из моря и не являйся пред людьми и Божьим Сыном, пока светит луна и сияет солнце». После этого наказа чудовище уже больше никогда не показывалось. Следуют заключительные строки руны: «Отсюда начинается путь, открывается новая дорога».
В этой руне не просто соседствуют в одной лодке языческие и библейские персонажи. И важны не только сюжетные сходства, то, что встреча Создателя с Ику-Турсо в руне напоминает встречу библейского Бога с чудовищем Левиафаном во время бури на Галилейском море. Конечно, любопытно в руне это сочетание суровости и всепрощения в образе Христа: Ику-Турсо извлечен из воды «за уши», но отпущен с миром. О жестокой борьбе с чудовищем нет речи. Ветхозаветный Бог в Библии куда более суров («Ты сокрушил голову Левиафана, отдал его в пищу людям пустыни». — Псалмы, 73:14). Но недаром в руне говорится о Божьем Сыне — подразумевается новозаветное, евангельское милосердие, и именно это составляет то главное, что отличает христианское сознание от языческого. Первобытная родо-племенная мораль уступила место общечеловеческой христианской морали с заповедями «не убий» и «не кради». Не только кровная месть становится грехом, но и сюжеты о борьбе с мифологическими чудовищами утрачивают былые черты.