Элиас Лённрот. Жизнь и творчество — страница 47 из 53

лнца, где ее дитя. Звезды и месяц не знают ответа, к тому же они в обиде на то, что созданы светить на холодном небе. Только солнце с радостью сообщает, что затерявшийся младенец забрел на болото, но цел и невредим.

Отыскавшегося младенца предстоит окрестить — это символ но­вой веры. Крестить собирается Вироканнас (в некоторых вариантах просто: священник), но перед этим младенца показывают Вяйнямейнену, чтобы он оценил и одобрил его. Суд старца суров: младен­ца следует отнести обратно на болото. Но тут чудесный младенец заговорил сам, обнаруживая мудрость и упрекая старца в слепоте. Раздосадованный Вяйнямейнен покидает родные пределы, он скрывается из виду на самом горизонте, где земля соединяется с не­босводом.

Уже предшествующая, сорок девятая, руна завершалась на ма­жорной ноте: долгая борьба с Лоухи, насылавшей на калевальцев раз­ные беды, кончилась их победой: небесные светила вновь возвраще­ны на подобающее место и шлют свет и тепло людям, жизнь будет продолжаться.

Еще до выхода расширенной редакции «Калевалы» в свет Лён­нрот в конце 1848 — начале 1849 гг. изложил в двух номерах газе­ты «Литературблад» краткое содержание каждой из пятидесяти рун, и о заключительной руне говорилось следующее: «С пораже­нием Похъёлы эпоха Вяйнямейнена уже исчерпала себя. С насту­плением христианства новые идеи проникают в страну Калевалы и находят поддержку у ее народа. Подобно другим своим спод­вижникам, совершавшим добрые дела, Вяйнямейнен не может представить себе, чтобы добро исходило не от него. Отсюда его досада на успехи христианства и его решение покинуть неблаго­дарный народ».

Однако кончается последняя руна «Калевалы» словами Вяйня­мейнена о том, что потомки еще вспомнят о нем и что ему найдется место в будущем.

Вот исчезнет это время,

Дни пройдут и дни настанут,

Я опять здесь нужен буду,

Ждать, искать меня здесь будут,

Чтоб я вновь устроил Сампо,

Сделал короб многострунный,

Вновь пустил на небо месяц,

Солнцу снова дал свободу:

Ведь без месяца и солнца

Радость в мире невозможна.

В наследство потомкам Вяйнямейнен оставляет свои песни и кантеле.

РОЛЬ ПЕВЦА-ПОВЕСТВОВАТЕЛЯ В «КАЛЕВАЛЕ»

Естественно, что в подобном общем взгляде на собранный фольклорный материал, в его композиционной организации и худо­жественном оформлении важная роль принадлежит певцу-повество­вателю, функции которого взял на себя Лённрот.

Недостаточно было только вообразить себя одним из рунопевцев и продолжателем рунопевческой традиции — нужно было обладать современными знаниями о фольклоре, о породившей его эпохе, об особенностях древнего сознания, о мифологической космогонии и множестве других вещей.

Здесь мы вновь должны повторить основополагающий тезис: Лённрот опирался на фольклор, но он не копировал его в «Калевале», а осмыслял и переоформлял в единую целостность. Это касается и образа певца-повествователя.

Как уже говорилось в своем месте, образ певца запечатлелся и в самом фольклоре, в так называемых «песнях о песнях», в которых пе­вец сообщает, откуда он усвоил руны.

На основе этих песен Лённрот сложил вступление к «Калевале», но оно получило уже более целенаправленный характер и готовит чи­тателя к восприятию не отдельных рун, а обширного повествования, с упоминанием всех основных героев и даже некоторых сюжетных мотивов (Сампо, козни Лоухи и т. д.). Причем весьма показательным является то, что эпические герои и события как бы приближены к по­вествователю, а через него и к читателю. Это уже не столько фольк­лорный, сколько литературный прием. Эпические герои как бы зара­нее знакомы повествователю — сокращается та «абсолютная эпичес­кая дистанция», которая в архаическом фольклоре отделяет певца от сакральной мифологической древности. Во вступлении к «Калевале» повествователь обращается к читателям со своеобразным песенным посланием от древних героев:

Пусть друзья услышат пенье,

Пусть приветливо внимают

Меж растущей молодежью,

В подрастающем народе.

Я собрал все эти речи,

Эти песни, что держали

И на чреслах Вяйнямейнен,

И в горниле Илмаринен,

На секире Каукамойнен,

И на стрелах Еукахайнен, —

В дальних северных полянах,

На просторах Калевалы.

При сочинении этого пролога-экспозиции Лённрот опирался не только на карело-финские народные «песни о песнях», но и на ми­ровую литературно-эпическую традицию, сложившуюся еще начи­ная с античности. Для литературной эпической традиции чрезвы­чайно характерно то, что изображаемые в эпопеях события — это не только существующая сама по себе мифологическая древность, но и «мой мир» повествователя, созданная им, повествователем, художе­ственная целостность. Отсюда обращение древних поэтов к музам, чтобы музы благословили их на трудное дело, за которое они взя­лись.

В «Илиаде» еще нет повествователя в первом лице — песнь исхо­дит от богини-музы. Вот начало поэмы в переводе Н. И. Гнедича:

Гнев, богиня, воспой

Ахиллеса, Пелеева сына,

Грозный, который археянам

тысячи бедствий соделал...

В «Метаморфозах» Овидия с первых же стихов появляется певец-повествователь в первом лице; впрочем, благоволением богов спе­шит заручиться и он:

Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы

Новые. Боги, — ведь вы превращения эти вершили, —

Дайте же замыслу ход и мою от начала вселенной

До наступивших времен непрерывную песнь доведите.

(Перевод С. Шервинского)

Это же присуще «Энеиде» Вергилия. Начальные строки:

Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои —

Роком ведомый беглец — к берегам проплыл Лавинийским...

(Перевод С. Ошерова)

Лённрот-повествователь не придерживается в «Калевале» стро­го первого лица, но все же оно нет-нет и появляется в некоторых эпизодах, особенно там, где возникает надобность непосредствен­но «управлять» повествованием, предупредительно готовить чита­теля к переходу к новым событиям и циклам. Например, в цикле о Лемминкяйнене двадцать седьмая руна начинается следующим об­разом, причем герои приближены к повествователю даже притяжа­тельными местоимениями (в оригинале — притяжательными суф­фиксами).

Миновал теперь мой Кауко,

Ахти, мой Островитянин,

Пасть смертей свирепых многих,

Глотку гибельного Калмы,

Прибыл в Похъёлы жилище,

В дом на тайную пирушку.

Должен я теперь поведать,

Продолжать рассказ я должен... — и т. д.

А когда цикл о Лемминкяйнене кончается, заключительные сти­хи тридцатой руны звучат так:

Я теперь бросаю Кауко,

Долго петь о нем не буду;

В путь отправил я и Тиэру —

Пусть на родину он едет,

Сам же пенье поверну я,

Поведу другой тропою.

Это уже не что иное, как настоящее управление повествованием. Дальше следует большой цикл рун о Куллерво, с Лемминкяйненом никак не связанный, и вставка предупреждает об этом. Но вместе с тем эти личные и притяжательные местоимения первого лица делают отношения между повествователем и героями как бы интимными, а главное — изображаемый эпический мир становится и личностным художественным миром повествователя. И если в композиции даже и нет абсолютного сюжетного единства и спайки всех до единого эпи­зодов, то все же есть охват событий единым взглядом повествователя, они вошли в его личностное художественное сознание, в художест­венное сознание Лённрота.

Многое в композиции «Калевалы» требовало искусной «режиссу­ры» — даже в театральном смысле этого слова, поскольку описывае­мые народные празднества включали в себя элементы театральности. Лённрот хорошо сознавал это, о чем свидетельствует, в частности, его письмо к Ю. Л. Рунебергу от 10 октября 1834 г. В письме речь идет о народной свадьбе и так называемом медвежьем празднике, отме­чавшемся, по словам Лённрота (и по сведениям информанта, дере­венской женщины), как в связи с реальной охотой, так и без охоты, ради красочного развлекательного спектакля, длившегося иногда два дня. Лённрот специально изучал в поездках свадебный ритуал и ри­туал медвежьего праздника. Тот и другой включали обширный цикл песен, было определенное число участников, каждому отводилась своя роль. Лённрот понимал, что первоначально ритуал медвежьего праздника исполнялся только при реальной охоте, — всего лишь раз­влекательным спектаклем он стал позднее (наряду с исполнением и при реальной охоте).

В упомянутом письме Лённрот сравнивал театральность народ­ных ритуалов с древнегреческой драмой и театром. Относительно свадебного ритуала он писал, что вместе с основными взрослыми участниками на сцену иногда выпускался ребенок, у которого была своя роль и который мог произнести нечто такое, что производило особый эффект. Устами младенца могла быть высказана некая не­подкупная правда и непосредственная оценка, некий беспристраст­ный сторонний взгляд — Лённрот сравнивал это с ролью хора в гре­ческой драме. Есть основания полагать, что и в цикле рун о трагической судьбе Куллерво Лённрот до некоторой степени ориентировал­ся на античную трагедию с ее неумолимой судьбой-мойрой, которая сильнее человеческой воли и желаний и которой подвластны даже боги на Олимпе. Лённрот не случайно считал Куллерво самым траги­ческим персонажем в «Калевале».

Приемы обрядовой театральности Лённрот в полной мере ис­пользовал в «Калевале». При описании свадебного ритуала-спектак­ля он комбинировал величальные и корильные песни, песни-жалобы и песни-поучения, стремясь к тому, чтобы получился многоголос­ный диалог, пестрая мозаика праздника и реальной жизни. Подчас «сторонний взгляд» высказывается не ребенком, а старухой-нищен­кой, которая своей горестной историей сдерживает мажорную то­нальность и напоминает о суровости жизни.