Элиас Лённрот. Жизнь и творчество — страница 48 из 53

В «Калевале» чередуются возвышенно-сакральное и будничное, трагическое и смешное, горе и радость. В «Калевале» много плачут, но многое вызывает и улыбку. По-разному предстают и магические заклинания героев; чаще всего они драматичны, но иногда окраше­ны юмором и воспринимаются как игра и шутка. Тем не менее широ­ко используется гиперболизация образов, подчеркивание космиче­ской грандиозности происходящего. Даже выкованный Илмариненом орел обретает в полете космические масштабы, он обрамлен первостихиями и соизмерим с ними.

Волн одним крылом коснулся,

А другим достал до неба;

Загребает дно когтями,

Клювом скалы задевает.

И столь же грандиозными космическими масштабами наделяется маленькая пчела, летящая за тридевять морей в поисках целебного меда для матери Лемминкяйнена, воскрешающей своего мертвого сына.

В связи с многокрасочностью и монументальностью «Калевалы» и ее выдающимися художественными достоинствами возник вопрос о соотношении ее эстетики с индивидуальным эстетическим миром самого Лённрота. Иными словами, вопрос о том, насколько Лённрот как художественная натура соответствовал масштабу художественно­го памятника, художественного гения самого народа.

Лённрот пробовал писать собственные стихи, переводил отрывки из гомеровских поэм и народные песни из сборника Гердера. Сравни­тельно скромный поэтический уровень этих опытов можно во многом объяснить тогдашним уровнем литературного финского языка, учиты­вая, что в ту пору выдающихся финноязычных поэтов вообще еще не было. Они появились позднее, а то, что писали на финском языке предшественники и современники Лённрота, имеет ныне преимуще­ственно лишь историческое значение для исследователей.

Но мог ли создать «Калевалу» художественно малоталантливый человек, с узким и ограниченным поэтическим миром в своей собст­венной душе?

На этот вопрос убедительнее всего ответил крупнейший фин­ский поэт Эйно Лейно. В своем великолепном очерке о Лённроте (1909) он без обиняков писал: «Нет великого труда без стоящей за ним великой личности». Личность Лённрота была, по словам Лей­но, столь всеобъемлющей, что она вместила в себя всецело мир на­родной поэзии, запечатленный в «Калевале». Лённрот был для Лейно не просто собирателем и механическим составителем, а ху­дожником-творцом, чья эстетическая культура и чей эстетический диапазон были на уровне художественного гения самого народа. Лённроту была доступна и задушевность народной лирики, и сум­рачный дух заклинаний, и величие эпических рун, и дидактическая мудрость пословиц. Лённрот должен был обладать столь же живой фантазией, как и народные певцы. Более того, силой своей фанта­зии он должен был охватить весь поэтический мир народа в сово­купности и создать из отдельных рун новую художественную цело­стность. «Если бы какое-нибудь из этих качеств отсутствовало у Лённрота, — писал Лейно, — оно отсутствовало бы сегодня и в «Калевале». Ведь в конечном итоге ни один художник не может вложить в свое творение больше того, что есть в нем самом. Будь собственная фантазия Лённрота более ограниченной, а его вкус менее развитым, он был бы просто шокирован и подавлен эстети­ческими мирами «Калевалы», в особенности же ее объемлющей зе­млю и небо первозданной символикой <...> И равным же образом, будь личность Лённрота менее человечной, мы и в «Калевале» не чувствовали теплого дыхания человечности». Это сказано не толь­ко блестяще по форме, но и глубоко по мысли — на то Лейно был великий поэт, понимавший секреты искусства.

Даже при том, что в расширенной редакции «Калевалы» можно обнаружить некоторые длинноты, она уникальна как поэтический памятник, в том числе по полноте охвата фольклорного материала. В «Калевале» нашли так или иначе отражение практически все эпи­ческие сюжеты карело-финского фольклора, а сверх того она вме­стила в себя и многое другое.

Можно согласиться с Августом Аннистом, эстонским переводчи­ком «Калевалы» и автором исследования о ней, когда он утверждает, что по ряду своих основных качеств, равно как и по обстоятельствам своего возникновения, «Калевала» не имеет аналогов среди нацио­нальных эпосов в мировой литературе. Книжную форму и статус це­лостного национального эпоса «Калевала» обрела весьма поздно — и вместе с тем она подлинно народна; по своим мифологическим исто­кам она архаична — но она современна по выраженным в ней мыс­лям и чувствам.

Расширенная редакция «Калевалы» довольно быстро получила международную известность, чему способствовал ее немецкий пере­вод, выполненный петербургским академиком А. Шифнером. Он приступил к переводу в спешном порядке еще до выхода книги, пра­ктически с типографских листов, которые высылались ему по мере их поступления из Хельсинки. И в Хельсинки же немецкий перевод был издан в 1852 г. Именно этот перевод вскоре попал в руки амери­канскому поэту Генри Лонгфелло и натолкнул его на создание в со­ответствующем эпическом стиле «Песни о Гайавате» на материале преданий североамериканских индейцев.

«Калевала» постепенно становилась не только краеугольным камнем литературного развития Финляндии, но и фактом мировой литературы.

Тем самым заключительные слова певца-повествователя в эпило­ге «Калевалы» получали символический смысл.

Как бы ни было, а все же

Проложил певцам лыжню я,

Я в лесу раздвинул ветки,

Прорубил тропинку в чаще,

Выход к будущему дал я, —

И тропиночка открылась

Для певцов, кто петь способен,

Тех, кто песнями богаче

Меж растущей молодежью,

В восходящем поколенье.

Погружаясь в мифологическую древность, Лённрот думал о своем времени и будущих поколениях.

ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «КАЛЕВАЛЕ» ХУДОЖНИКОВ РАЗНЫХ СТРАН

Как поэтический памятник мирового значения «Калевала» широ­ко известна в переводах на языки народов разных стран и континен­тов. Существует несколько десятков ее переводов, стихотворных и прозаических, полных и сокращенных, включая переложения для де­тей. Всего в мире насчитывается до двухсот пятидесяти изданий «Ка­левалы», и многие из них иллюстрированы художниками соответст­вующих стран. Чтобы дать представление о том, насколько по-разно­му воспринимаются образы «Калевалы» ее иллюстраторами в зави­симости от их творческой индивидуальности и национального скла­да, ниже предлагаются по две иллюстрации шести художников: Аксе­ли Галлен-Каллела (Финляндия), Марии Грации Фарины (Италия), Луонга Хуана Доана (Вьетнам), Робино Нгуа (Западная Африка, из­дание на языке суахили), П. Н. Филонова и его школы (Ленинград) и Мюда Мечева (Республика Карелия).

А. Галлен-Каллела. Эпические герои слушают горькую жалобу лодки. 1883 г.
А. Галлен-Каллела. Объяснение Айно с матерью. 1880 г.
Мария Грация Фарина. Лемминкяйнен в Похьеле. 1980 г.
Мария Грация Фарина. Свадебное веселье. 1980 г.
Луонг Хуан Доан. Кователь Илмаринен. 1994 г.
Луонг Хуан Доан. Хозяйка Илмаринена. 1994 г.
Робино Нгуа. Вяйнямейнен и дева-лосось Велламо. 1992 г.
Робино Нгуа. Ёукахайнен стреляет из лука. 1992 г.
П. H. Филонов и его школа. Невеста. 1933 г.
П. Н. Филонов и его школа. Куллерво отправляется на войну. 1933 г.
Мюд Мечев. Сеятель Вяйнямейнен. 1975 г.
Мюд Мечев. Айно на берегу. 1975 г.

ПРОФЕССОРОМ В ХЕЛЬСИНКИ

Мысль об учреждении в единственном университете Финляндии профессорской кафедры финского языка возникла еще в 1820-е гг., но тогда это не могло быть осуществлено. Бюрократия уже тогда бы­ла централизованной, на университетские перемены требовалось высочайшее соизволение Петербурга. С большим трудом удалось до­биться в 1828 г. разрешения на открытие должности лектора (препо­давателя) финского языка, но еще не профессуры.

В связи с 200-летним юбилеем Александровского университета властям было подано специальное ходатайство о профессорской кафедре, и в этом случае имелся в виду уже конкретно Элиас Лён­нрот, достойный ее занять. В последующие годы такая идея выдви­галась все настойчивее, друзья убеждали самого Лённрота быть го­товым занять кафедру и не принимать иных решений о смене вра­чебной профессии. Но власти отнюдь не торопились, и неопреде­ленность создавала для Лённрота большие неудобства. В феврале 1843 г. Ф. Ю. Раббе писал ему, чтобы он все-таки не спешил с поды­скиванием места священника или лицейского преподавателя, — ра­но или поздно университетская кафедра финского языка все равно будет создана, и, как писал Раббе, «ты имеешь на нее бесспорное право».

Дело, однако, не на шутку затягивалось, и не только из-за петер­бургской, но и финляндской бюрократии, которая тоже не была за­интересована в развитии финской национальной культуры. Уже на начальном этапе, когда вопрос о профессуре был поставлен на голо­сование в университетской консистории (ученом совете), большин­ство ее членов проголосовало против. Можно понять реакцию Лён­нрота — ведь это касалось не только его лично, но и самого дела, ко­торому он себя посвятил. В письме от 12 мая 1843 г. он писал докто­ру Раббе: «Вся эта канитель с профессурой была сущей чепухой и по­тому позорно провалилась, как ты сообщаешь в своем письме. Уж, верно, финскому языку и в самом деле лучше остаться пока в поло­жении гонимого, вызывающего сочувствие и жалость, чем быть вдруг возвышенным в свои права и утвержденным в своем достоинстве. Ведь в этом мире со многим происходило точно так же — даже с хри­стианством. Лишения по меньшей мере закаляют и питают надежду, а богатство развращает и вселяет страх».

Когда Лённроту был предоставлен в 1844 г. пятилетний отпуск для экспедиционных и составительско-филологических работ, вновь возник вопрос о том, что настоящее его место было в университете. Об этом писал Снельман в «Сайме» (его самого тоже упорно не допу­скали к университетской кафедре). Такого же мнения был Кастрен. Между прочим, по мере его научно-исследовательских успехов он тоже стал считаться одним из возможных кандидатов на профессор­скую должность. Но сам Кастрен имел в виду прежде всего Лённро­та, когда писал доктору Раббе в 1847 г.: «Будет вечным позором для Финляндии, если этому человеку так и позволят закончить свою жизнь отставным окружным врачом. Лично я скорее предпочту быть нищим торпарем, чем соглашусь занять кафедру, по праву принадле­жащую Лённроту».