В «Калевале» чередуются возвышенно-сакральное и будничное, трагическое и смешное, горе и радость. В «Калевале» много плачут, но многое вызывает и улыбку. По-разному предстают и магические заклинания героев; чаще всего они драматичны, но иногда окрашены юмором и воспринимаются как игра и шутка. Тем не менее широко используется гиперболизация образов, подчеркивание космической грандиозности происходящего. Даже выкованный Илмариненом орел обретает в полете космические масштабы, он обрамлен первостихиями и соизмерим с ними.
Волн одним крылом коснулся,
А другим достал до неба;
Загребает дно когтями,
Клювом скалы задевает.
И столь же грандиозными космическими масштабами наделяется маленькая пчела, летящая за тридевять морей в поисках целебного меда для матери Лемминкяйнена, воскрешающей своего мертвого сына.
В связи с многокрасочностью и монументальностью «Калевалы» и ее выдающимися художественными достоинствами возник вопрос о соотношении ее эстетики с индивидуальным эстетическим миром самого Лённрота. Иными словами, вопрос о том, насколько Лённрот как художественная натура соответствовал масштабу художественного памятника, художественного гения самого народа.
Лённрот пробовал писать собственные стихи, переводил отрывки из гомеровских поэм и народные песни из сборника Гердера. Сравнительно скромный поэтический уровень этих опытов можно во многом объяснить тогдашним уровнем литературного финского языка, учитывая, что в ту пору выдающихся финноязычных поэтов вообще еще не было. Они появились позднее, а то, что писали на финском языке предшественники и современники Лённрота, имеет ныне преимущественно лишь историческое значение для исследователей.
Но мог ли создать «Калевалу» художественно малоталантливый человек, с узким и ограниченным поэтическим миром в своей собственной душе?
На этот вопрос убедительнее всего ответил крупнейший финский поэт Эйно Лейно. В своем великолепном очерке о Лённроте (1909) он без обиняков писал: «Нет великого труда без стоящей за ним великой личности». Личность Лённрота была, по словам Лейно, столь всеобъемлющей, что она вместила в себя всецело мир народной поэзии, запечатленный в «Калевале». Лённрот был для Лейно не просто собирателем и механическим составителем, а художником-творцом, чья эстетическая культура и чей эстетический диапазон были на уровне художественного гения самого народа. Лённроту была доступна и задушевность народной лирики, и сумрачный дух заклинаний, и величие эпических рун, и дидактическая мудрость пословиц. Лённрот должен был обладать столь же живой фантазией, как и народные певцы. Более того, силой своей фантазии он должен был охватить весь поэтический мир народа в совокупности и создать из отдельных рун новую художественную целостность. «Если бы какое-нибудь из этих качеств отсутствовало у Лённрота, — писал Лейно, — оно отсутствовало бы сегодня и в «Калевале». Ведь в конечном итоге ни один художник не может вложить в свое творение больше того, что есть в нем самом. Будь собственная фантазия Лённрота более ограниченной, а его вкус менее развитым, он был бы просто шокирован и подавлен эстетическими мирами «Калевалы», в особенности же ее объемлющей землю и небо первозданной символикой <...> И равным же образом, будь личность Лённрота менее человечной, мы и в «Калевале» не чувствовали теплого дыхания человечности». Это сказано не только блестяще по форме, но и глубоко по мысли — на то Лейно был великий поэт, понимавший секреты искусства.
Даже при том, что в расширенной редакции «Калевалы» можно обнаружить некоторые длинноты, она уникальна как поэтический памятник, в том числе по полноте охвата фольклорного материала. В «Калевале» нашли так или иначе отражение практически все эпические сюжеты карело-финского фольклора, а сверх того она вместила в себя и многое другое.
Можно согласиться с Августом Аннистом, эстонским переводчиком «Калевалы» и автором исследования о ней, когда он утверждает, что по ряду своих основных качеств, равно как и по обстоятельствам своего возникновения, «Калевала» не имеет аналогов среди национальных эпосов в мировой литературе. Книжную форму и статус целостного национального эпоса «Калевала» обрела весьма поздно — и вместе с тем она подлинно народна; по своим мифологическим истокам она архаична — но она современна по выраженным в ней мыслям и чувствам.
Расширенная редакция «Калевалы» довольно быстро получила международную известность, чему способствовал ее немецкий перевод, выполненный петербургским академиком А. Шифнером. Он приступил к переводу в спешном порядке еще до выхода книги, практически с типографских листов, которые высылались ему по мере их поступления из Хельсинки. И в Хельсинки же немецкий перевод был издан в 1852 г. Именно этот перевод вскоре попал в руки американскому поэту Генри Лонгфелло и натолкнул его на создание в соответствующем эпическом стиле «Песни о Гайавате» на материале преданий североамериканских индейцев.
«Калевала» постепенно становилась не только краеугольным камнем литературного развития Финляндии, но и фактом мировой литературы.
Тем самым заключительные слова певца-повествователя в эпилоге «Калевалы» получали символический смысл.
Как бы ни было, а все же
Проложил певцам лыжню я,
Я в лесу раздвинул ветки,
Прорубил тропинку в чаще,
Выход к будущему дал я, —
И тропиночка открылась
Для певцов, кто петь способен,
Тех, кто песнями богаче
Меж растущей молодежью,
В восходящем поколенье.
Погружаясь в мифологическую древность, Лённрот думал о своем времени и будущих поколениях.
ИЗ ИЛЛЮСТРАЦИЙ К «КАЛЕВАЛЕ» ХУДОЖНИКОВ РАЗНЫХ СТРАН
Как поэтический памятник мирового значения «Калевала» широко известна в переводах на языки народов разных стран и континентов. Существует несколько десятков ее переводов, стихотворных и прозаических, полных и сокращенных, включая переложения для детей. Всего в мире насчитывается до двухсот пятидесяти изданий «Калевалы», и многие из них иллюстрированы художниками соответствующих стран. Чтобы дать представление о том, насколько по-разному воспринимаются образы «Калевалы» ее иллюстраторами в зависимости от их творческой индивидуальности и национального склада, ниже предлагаются по две иллюстрации шести художников: Аксели Галлен-Каллела (Финляндия), Марии Грации Фарины (Италия), Луонга Хуана Доана (Вьетнам), Робино Нгуа (Западная Африка, издание на языке суахили), П. Н. Филонова и его школы (Ленинград) и Мюда Мечева (Республика Карелия).
ПРОФЕССОРОМ В ХЕЛЬСИНКИ
Мысль об учреждении в единственном университете Финляндии профессорской кафедры финского языка возникла еще в 1820-е гг., но тогда это не могло быть осуществлено. Бюрократия уже тогда была централизованной, на университетские перемены требовалось высочайшее соизволение Петербурга. С большим трудом удалось добиться в 1828 г. разрешения на открытие должности лектора (преподавателя) финского языка, но еще не профессуры.
В связи с 200-летним юбилеем Александровского университета властям было подано специальное ходатайство о профессорской кафедре, и в этом случае имелся в виду уже конкретно Элиас Лённрот, достойный ее занять. В последующие годы такая идея выдвигалась все настойчивее, друзья убеждали самого Лённрота быть готовым занять кафедру и не принимать иных решений о смене врачебной профессии. Но власти отнюдь не торопились, и неопределенность создавала для Лённрота большие неудобства. В феврале 1843 г. Ф. Ю. Раббе писал ему, чтобы он все-таки не спешил с подыскиванием места священника или лицейского преподавателя, — рано или поздно университетская кафедра финского языка все равно будет создана, и, как писал Раббе, «ты имеешь на нее бесспорное право».
Дело, однако, не на шутку затягивалось, и не только из-за петербургской, но и финляндской бюрократии, которая тоже не была заинтересована в развитии финской национальной культуры. Уже на начальном этапе, когда вопрос о профессуре был поставлен на голосование в университетской консистории (ученом совете), большинство ее членов проголосовало против. Можно понять реакцию Лённрота — ведь это касалось не только его лично, но и самого дела, которому он себя посвятил. В письме от 12 мая 1843 г. он писал доктору Раббе: «Вся эта канитель с профессурой была сущей чепухой и потому позорно провалилась, как ты сообщаешь в своем письме. Уж, верно, финскому языку и в самом деле лучше остаться пока в положении гонимого, вызывающего сочувствие и жалость, чем быть вдруг возвышенным в свои права и утвержденным в своем достоинстве. Ведь в этом мире со многим происходило точно так же — даже с христианством. Лишения по меньшей мере закаляют и питают надежду, а богатство развращает и вселяет страх».
Когда Лённроту был предоставлен в 1844 г. пятилетний отпуск для экспедиционных и составительско-филологических работ, вновь возник вопрос о том, что настоящее его место было в университете. Об этом писал Снельман в «Сайме» (его самого тоже упорно не допускали к университетской кафедре). Такого же мнения был Кастрен. Между прочим, по мере его научно-исследовательских успехов он тоже стал считаться одним из возможных кандидатов на профессорскую должность. Но сам Кастрен имел в виду прежде всего Лённрота, когда писал доктору Раббе в 1847 г.: «Будет вечным позором для Финляндии, если этому человеку так и позволят закончить свою жизнь отставным окружным врачом. Лично я скорее предпочту быть нищим торпарем, чем соглашусь занять кафедру, по праву принадлежащую Лённроту».