Елисейские Поля — страница 13 из 66

— Ты разве не хочешь спать, Люка? Ты разве не устала?

— Нет-нет. — Волна великодушия, жертвенности, жалости захлестывает, поднимает, уносит ее. — Нет, я всю дорогу думала о тебе…

Пусть только он будет счастлив.

— Какая ты нежная, милая. Ты давно не была такой.

Да, очень давно. В первый год после свадьбы, в первые полгода, когда она еще надеялась, что может полюбить Павлика за то, что он такой добрый.

— Люка, отчего ты такая сегодня?

— Оттого, что я хочу, чтобы ты был счастлив, — говорит она, и слезы текут по ее щекам, но темно, и он не видит.

Он наконец засыпает, все еще держа Люку за плечо. Его спящая рука тяжело лежит на ней, ей кажется, что она лежит не на плече, а на ее сердце, и сердце сжимается и болит. Как сказать ему? Как? Все равно завтра или через неделю придется сказать ему. Для него это будет горем. Да, это она знает. Таким горем, что она даже не уверена, переживет ли он его. Она морщится в темноте — как мучительно, как несправедливо, как беспомощно он любит ее. Зачем, кому это нужно? Другого выхода нет. Он спит спокойно, доверчиво, его рука благодарно лежит на ее плече. И она, как убийца, сторожит его. Как убийца, хуже убийцы. Если бы она убила его, все было бы кончено сразу, он бы не узнал. У нее хватило бы храбрости убить его? Она вспоминает пьесу — они видели ее вместе. Жена, чтобы не бросать, не огорчать мужа, отравляет его понемногу. Да, она тоже могла бы отравить, убить Павлика — подливать ему яд в чай, понемногу, с выдержкой… Она держала бы его за руку, она закрыла бы ему глаза. У нее хватило бы силы, хватило бы храбрости. Преступление? Нет, это скорее подвиг. Он умер бы счастливый. А так? В пьесе все открывается, и жена отравляется сама. Но ей ни на минуту не приходит в голову умереть, ведь она нужна Тьери. Она готова для Павлика почти на все, даже на преступление, но никакого выбора между Тьери и Павликом быть не может. В сравнении с Тьери Павлик просто не существует. Ничего придумать нельзя. Одной храбрости, одной жалости мало. Она должна будет сказать ему. Полоски в ставнях понемногу светлеют, и вещи снова возникают из темноты со всей отвратительной жестокостью жизни.

За стеной, в столовой, прислуга уже чистит ковер. Скрип щетки, как вздох, врывается в мысли Люки. Кажется, что это она, Люка, вздыхает. Оттого, что ночь прошла, оттого, что она не спала ни минуты, что она чувствует себя разбитой на куски, бессердечной, жестокой, несчастной, подлой. Она громко вздыхает, и в столовой сразу становится тихо. Будто робкие вздохи щетки все сразу воплотились в громкий вздох Люки и щетка замолчала.


— Вы сказали мужу?

Она качает головой:

— Я не могла еще.

Они при других на «вы». Они стоят в студии. Их могут услышать. Она краснеет.

— Когда же? — спрашивает он раздраженно.

Она видит, что он сердится. Ее сердце начинает стучать. Она почти забыла о бессонной ночи, о жалости, о Павлике.

— Послезавтра, — отвечает она тихо.

Он недовольно пожимает плечами, и она поправляется:

— Завтра.

Она работает в студии до вечера, ей больше не удается поговорить с Тьери. Завтра праздник. В праздник она уйдет от Павлика.

Тьери привозит ее из студии. Он уезжает на сутки к знакомым. Нет, он не собирался. Он хотел провести этот день с Люкой, но раз она еще ничего не сказала мужу… У него обиженный вид, будто она очень виновата перед ним. Он довольно ждал, довольно терпел. Он больше не намерен делить ее с мужем. Он теряет, распыляет свою удачу, отпуская ее к мужу. Этот муж обкрадывает его. По какому праву? Люка молчит. Она не знает, что ответить ему.

— Даю тебе лишний день, но послезавтра, в шесть, ты непременно должна быть у меня.

Она кивает — непременно. Ей грустно, что он уезжает, она не смеет попросить его остаться. Она берет с сиденья автомобиля его серую перчатку и молча гладит ее. Перчатка мягкая, пушистая, как лесной мох. Ей кажется, что перчатка прижимается к ее ладони. Она незаметно прячет ее в карман пальто, чтобы не быть такой одинокой завтра…

— До свиданья, — сухо говорит он, останавливая автомобиль у ее дома. — Но если ты послезавтра не переедешь ко мне со своими вещами…

— Я буду у тебя в шесть, — перебивает она. — Пожалуйста, не сердись.

Он улыбается своей электрической улыбкой:

— Веселись. До послезавтра.

И он уезжает, даже не оглянувшись. Она стоит на тротуаре, сжимая его перчатку в руке.

Павлик уже дома, но он не ждал, не надеялся, что она вернется так рано. Он снимает с нее пальто. Она садится в кресло тут же, в прихожей, все еще держа перчатку в руках.

— Я очень устала, — жалуется она.

И он виновато извиняется:

— Это я утомил тебя ночью.

— Ах нет, Павлик, целый день в студии… — Ей вдруг становится стыдно. Он еще извиняется. — Павлик, завтра праздник, и мы целый день будем вместе.

Ее голос срывается от грусти. Это ведь их последний день. И завтра она не увидит Тьери — ей очень грустно. Но Павлик бурно радуется. Целый день вместе! Он берет ее на руки, относит на диван, кладет ей под голову подушку.

— Тебе удобно, Люка? Тебе хорошо?

Нет, ей совсем не хорошо, совсем не удобно, но она кивает: «Очень».

Тьери уехал, от него осталась только эта мягкая перчатка.

— Посмотри, Павлик. Я нашла на улице у подъезда.

Он внимательно разглядывает перчатку:

— Кожа замечательно мягкая, дорогая должно быть.

— Да, очень дорогая.

Он хочет примерить перчатку, но Люка отнимает ее:

— Не надевай, неизвестно, кто носил. — И она прячет ее под подушку. Ей кажется, что она говорила не о перчатке, а о Тьери, от этого становится легче. — Я сейчас отдохну, только немножко полежу, и пойдем куда хочешь.

Но в этот вечерь больше никуда не идут. Люка засыпает и спит долго. Когда она открывает глаза, муж сидит перед ней и с непонятным выражением старческого умиления и детского любопытства смотрит на нее.

— Больше всего я люблю, когда ты дома, Люка. И когда ты спишь.

Она смеется. Он старается объяснить:

— Ты дома, и ты никуда не спешишь.

Люка выспалась, она нежная и добрая. Жалость, как кошка, снова мурлычет у нее в груди. Пусть нечаянно, но она уже доставила мужу удовольствие своим сном. И весь завтрашний день должен быть праздником, и сегодняшний вечер тоже.

— Что же мы будем есть?

Они идут на кухню, шарят по полкам.

— Какие мы богатые, сколько запасов, — удивляется она, — а я и не знала.

Она отворачивается к плите, чтобы не видеть его счастливого лица. Они вместе жарят яичницу, открывают консервы, накрывают на стол.

— Гораздо вкуснее, чем в ресторане, — уверяет Люка, хотя ей не вкусно и не хочется есть.

— Дома лучше всего, — соглашается он. — Я хотел бы целую неделю не выходить с тобой из дома.

Не надо даже стараться, он и так весел, он и так рад. Очень легко, слишком легко сделать его довольным. И все-таки она изо всех сил старается, поет ему песенку про сороку, говорит с ним на полудетском, выдуманном, их собственном языке, как они говорили в первые месяцы общей жизни. Это было ее второе детство, начавшееся со дня их свадьбы. Тогда же он подарил ей плюшевого медведя. Без этого медведя она никогда не ложилась, он всегда спал рядом с ней, положив голову на подушку. Даже теперь. Впрочем, теперь его укладывал Павлик, и она чаще всего не замечала медведя, как не замечала и мужа. Но сейчас они сидят всей семьей — муж, она и медведь Тролль — и разговаривают на собственном языке, совсем как когда-то.

— Ты знаешь, мне кажется, что сегодня Рождество. Когда мне очень хорошо, мне всегда кажется, что Рождество и сейчас зажгут елку.

Люка кивает:

— Да, конечно, но елки еще нет. Тролль ночью сбегает в лес и принесет елку.

Он с благодарностью входит в детский, сказочный разговор:

— Ты, Люка, попроси во сне у зайцев золотых орехов, пусть не скупятся.

— Да, но как их вынести из сна? На границе таможенники все отнимают. Но я попробую, только для этого надо скорее лечь.

Павлик стягивает с нее чулки.

— Больше всего я люблю кормить тебя, купать, укладывать спать. Я хотел бы, чтобы ты была не моей женой, а дочкой.

Она вздыхает. Да, этого и она хотела бы. Но она рассудительно говорит:

— В двенадцать лет никто не имеет детей.

— Я мог быть на три года старше, ты на три года моложе, вот все и устроилось бы.

Да, все устроилось бы. И теперь он, ее отец, радовался бы, что она делает блестящую партию. Ведь Тьери, кроме всего, еще и «блестящая партия».


На следующий день они просыпаются поздно. Торопиться некуда — праздник, их последний праздник, последний день их жизни. Прислуга открывает ставни, в окнах праздничное голубое небо.

— Если везет, то во всем везет, — говорит муж, и Люке кажется, что он смеется над ней. Ей так грустно, так тяжело, она хотела бы пролежать весь этот последний день, покрывшись с головой одеялом. Но этот день принадлежит Павлику, и она должна сделать из него праздник.

— Давай одеваться на пари — кто быстрее. Раз, два.

И она выскакивает из кровати. Она спешит, она смеется, чтобы скрыть свою грусть. Такой шумной, такой утомительно веселой она никогда не бывает. Неужели он не видит, что она притворяется? Нет, он ничего не видит.

После завтрака они едут в Версаль смотреть фонтаны втроем с Троллем. Она старательно правит, она молчит. На дороге столько машин, что можно молчать. Он сам советует: «Не болтай, будь внимательна». Ведь она так недавно научилась править. Они оставляют автомобиль у ворот парка.

— Смотри, чтобы вас не украли, — говорит она медведю и, запирая дверцу автомобиля, подмигивает мужу — пусть Тролль думает, что он сторожит.

Только бы Павлик не начал говорить о своей любви, об их будущем. Но он берет ее под руку, он шагает с ней нога в ногу, он говорит о фонтанах, о деревьях, о том, что тепло, как летом, и что праздник удался на славу. На славу… Такая давка, такая тоска! Сколько смеющихся вульгарных лиц, крикливых детей, уродливых шляп. И даже фонтаны противны. Тем, что слишком чисты и строги, тем, что прекрасны. Нет, она больше не может топтаться в толпе.