Елисейские Поля — страница 15 из 66

Он берет ее с собой даже в контору. Она сидит рядом с ним, когда он пишет, когда он ведет переговоры. Цепь, связывающая влюбленных, как каторжан, нисколько не тяготит его. Напротив, он старается еще укоротить ее так, чтобы нельзя было сделать шага друг без друга.

Люка боязливо следит за ним — не утомляет ли она его, не хочет ли он побыть один. Нет, стоит ей выйти из комнаты, как он зовет ее. Он хочет быть с ней всегда и как можно больше, как можно ближе.

— Оттого что ты приносишь мне удачу, — объясняет он, — с тобой во всем везет. Вот кончим крутить, поедем в Монте-Карло, и я сорву банк. С тобой везет, — повторяет он по десять раз в день. — Без тебя я боялся, что картина провалится, но теперь я уверен в успехе. Я совсем спокоен. — Он гладит ее волосы, закладывает их ей за уши. — Знаешь, мне было очень тяжело без тебя. Я только теперь это хорошенько понял. Я никого никогда не любил. Только энергия и честолюбие.

Прежде Тьери говорил мало. Короткими отрывочными фразами. И всегда не о себе. О ней, о работе в студии, о еде, о езде. Всегда о постороннем, о внешнем. Тогда и она была для него посторонней. А теперь он говорит часами «обо мне», «о нас», с трудом объясняя с непривычки, не находя нужных слов, нужных мыслей, путаясь и смущаясь. Но она все понимает. Она слушает, и слова его легко и плавно навсегда входят в ее память.

— Я как будто вовсе не существовал. — (Она вздрагивает.) — Не существовал.

Ведь и ей иногда казалось это. И опять он говорит, объясняет ей:

— Я всегда знал, что, для того чтобы жить, надо любить. И я начинаю любить тебя. — Он смотрит ей в глаза, он гладит ее лоб, ее щеки. — Ты такая молодая, такая настоящая, невыдуманная. Знаешь, я всегда сознаю смертность людей, даже молодых и очень здоровых. Я думаю: а ведь он умрет; и эта его будущая смерть, как тень, ложится на него, и вот человек уже как будто не весь, а калека, будто он потерял ногу или руку, и я уже не могу им любоваться. Эта его будущая смерть, как уродство, проступает сквозь молодость, красоту, здоровье. Но ты… Я не могу, как ни стараюсь, вообразить себе, что ты умрешь. Я не могу даже представить себе тебя больной. Ты болела когда-нибудь?

Она качает головой:

— Нет, не помню. Кажется, никогда.

Его рука сжимает ее плечо.

— Знаешь, я не верю даже, что кто-нибудь, кто связан с тобой, может умереть.

Его лицо бледнеет, его светлые, светящиеся глаза гаснут, нижняя губа слегка отвисает.

— Тьери, — зовет она громко, будто он уснул, будто он ушел, будто он не рядом с ней. Но его рука нежно и крепко сжимает ее шею.

— Я никогда никому не говорил этого. Но тебе я все могу сказать. Ты не только моя удача, — говорит он совсем тихо, будто доверяя ей тайну, — ты моя жизнь, ты моя защита от смерти. С тобой мне не страшно.

Да, она необходима ему, он держится за нее. Она говорит: «Мы никогда не расстанемся». Она счастлива. Она не боится даже, что ему перестанет «везти» с ней. Раз он верит, что она приносит ему удачу, значит она действительно приносит удачу. Она так счастлива, что не может не приносить счастья.

— Только люби меня, — повторяет она и каждый вечер рассказывает о своей любви как о чем-то постороннем. — Знаешь, она еще немного выросла, скоро я буду совсем по-настоящему любить тебя. Больше себя. А женщины? — Ведь у него было так много женщин. Ей рассказывали.

— Какие женщины? — Он не помнит ни об одной из них. — Только избыток энергии и честолюбие, борьба и победа, — объясняет он, и она не смеет настаивать, расспрашивать.


Тьери просыпается. Он проводит рукой по волосам, и вот он уже причесан. Он приподнимается, светлые блестящие глаза смотрят в глаза Люке. «Я чудно выспался». Нельзя поверить, что минуту тому назад он еще спал. Ничего мятого, заспанного, ленивого. Он откидывает одеяло, и вот он уже стоит в своей белой шелковой разутюженной пижаме — ни складочки, ни морщинки, — веселый, бодрый, как после душа. Так просыпаются, так встают на сцене, а не в жизни.

Тьери смеется отрывистым, резким смехом. Прежде она не слышала, как он смеется. Ей не нравится его смех, но раз он смеется, значит ему весело. И она отвечает на его смех широким, легким, неестественным смехом. Ей совсем не хочется смеяться, ей никогда не хочется смеяться теперь. Она часто улыбается. Ей иногда хочется плакать — не от грусти, а от волнения, оттого, что нельзя вынести такого счастья, не заплакав. Но смеяться ей никогда не хочется, и ничто не кажется ей смешным. Смешного, как мелкого, безобразного, скучного, она просто не замечает теперь. Оно не доходит до ее сознания.

Они идут в ванную вместе. Люка садится на плетеное кресло и смотрит на Тьери. Он сбрасывает белую шелковую куртку, он бреется. Мыльная пена покрывает его щеки и подбородок, как седая борода. Он будет старый, седой, с белой бородой, и они все еще будут вместе, будут так же любить друг друга. Ей, которая так ценит каждую минуту их жизни, вдруг страстно хочется, чтобы эта жизнь, эта молодость уже прошла, чтобы они были старые и огромная часть жизни и счастья была бы позади. Она смотрит на его крепкую шею, на его сильные руки, на его мускулистую спину. Он уже побрился и стер пену с лица. Нет-нет, пусть он будет молодым, как можно дольше молодым. Тьери открывает кран, становится под душ. Душ — как дождь. Она вспоминает звериное наслаждение от дождя в ту первую ночь, когда он сказал: «Ты должна быть моей женой». Она встает, она подходит к нему и сквозь дождь душа целует его плечо.

Они вместе одеваются, вместе пьют кофе, вместе выходят из дому. Металлический зеркальный лифт стремительно уносит их вниз. Ее взволнованное, взвинченное, переполненное сознание камнем падает в пролет лифта. Но мягкая уверенность, как сетка, подхватывает его. Нет, совсем не страшно уходить. Сегодня вечером они снова вернутся сюда обратно, и ничто не может помешать этому.

День проходит в студии, в работе, в суете. Но ведь Тьери здесь, рядом. Она видит, она слышит его. И скоро все это кончится, и они поедут домой. Скоро, сейчас, уже кончилось. Они едут по бульварам в его автомобиле. Она прижимается к его плечу. Он устал, не надо говорить. И о чем говорить? Разве и так не все понятно?

Они снова поднимаются в лифте. И лифт, как друг, жужжит: «А что я говорил? Ведь вернулись». И теперь уже до утра. День прошел. Они одни. Ничего уже не случится до утра, кроме радости. На письменном столе большая ваза с белыми тюльпанами — цветами, которые любит Тьери. Люка задергивает шторы. Уже темно, уже вечер, а когда шторы задернуты, совсем похоже на ночь. Люка просит: «Пожалуйста, не пойдем никуда, будем обедать дома». И Тьери, хотя он этого и не любит, соглашается: «Только закажи обед повкуснее». Она звонит в ресторан, долго составляет меню. Тьери, конечно, совершенно безразлично, что есть. Это она знает давно. Но он почему-то притворяется гастрономом. Это входит в программу его поведения — интересоваться и говорить о еде, даже о приготовлении некоторых блюд, об автомобилях, о скачках, никогда не бывать в Опере, не читать ни одной книги, делать вид, что любит живопись.

Лакей затапливает камин. Хотя в комнате и тепло, но Тьери любит смотреть в огонь. Люка с наслаждением переодевается юнгой — ведь это значит, что она дома, что больше никуда идти не надо. «Я хотела бы неделю не выходить из дому», — кричит она Тьери из ванной. Где она слышала эту самую фразу? Ах да, это говорил Павлик в их предпоследний день. Но о Павлике вспоминать нельзя. Ему, как всему грустному, неприятному, нет места в ее жизни, в ее памяти. Потом, когда-нибудь, не сейчас, она вспомнит, она разберется в воспоминаниях. Она пожалеет Павлика.

Она вбегает в кабинет. Тьери сидит в кресле, протянув длинные ноги к огню. Она садится на ковер у его ног.

— Как у нас хорошо, Тьери.

— Очень, — говорит он с отсутствующим лицом и через минуту улыбается своей светящейся улыбкой. Это от усталости. Она знает, что, когда он устанет или волнуется, выражение его лица не совпадает с его словами, слова спешат, лицо опаздывает. Люка нежно кладет руку на его колено:

— Ты устал, Тьери.

И он, все еще сияя улыбкой, отвечает:

— Да. Очень. За два года ни дня отдыха. — Улыбка гаснет, и он продолжает: — Как я рад, что конец фильма будем крутить в Венеции. Мы останемся там на две недели и отдохнем.

Лицо его устало и грустно, но это выражение усталости относится к его прежней фразе «За два года ни дня отдыха», и, замолчав, он снова улыбается. Запоздавшая улыбка в честь Венеции.

Венеция. В счастливой жизни Люки, где все так хорошо, что даже мечтать не о чем, Венеция все-таки сияющая цель, к которой все-таки летят желания. Оттого что она с детства знала, что в Венеции нельзя не быть счастливой (свадебное путешествие ее матери, преувеличенно романтические восторги и воспоминания), оттого главное, что в Венеции, когда будет окончена картина, они останутся еще одни на целых две недели, а потом на автомобиле не торопясь вернутся домой.

Они обедают, и Тьери доволен. От вина, от усталости, от камина счастье еще увеличивается, заполняет и вытесняет все другие мысли, все чувства. Люке кажется, что, если бы сейчас она упала и разбила себе колено или порезала руку, она даже не почувствовала бы. Она ничего не может чувствовать, кроме счастья. Ничего вообще нет, кроме счастья. И ее, Люки, тоже нет. Ее место заняло счастье. Она смотрит на себя в зеркало. Это у счастья такие завитые светлые волосы, и светлые прозрачные глаза, и накрашенные губы. Оно, кажется, немного пьяное, это счастье? Но это ему ничуть не мешает слышать все, что говорит Тьери.

— Я хочу иметь сына, — говорит Тьери. — Я сегодня весь день думал об этом. Я хочу иметь сына от тебя. Я никогда не мог подумать ни об одной женщине как о матери моего сына — для этого они все не годились. Но ты именно такая, именно та.

Сына? Люка всегда больше всего на свете боялась ребенка. Больше тифа, больше бедности, больше пожара. Но он говорит о своем желании иметь сына, и она слушает.