— Кончено, — весело говорит Тьери и встает. — А мои вещи уложит слуга.
Ей хочется уложить их самой, потрогать, погладить в последний раз его галстуки, рубашки, пиджаки. Но она не смеет попросить об этом. Она тоже встает, она подходит к нему, она еще не знает, что скажет. Лучше ничего не говорить. И вдруг, будто ее толкнули в спину, тяжело падает ему на грудь, обхватывает его шею руками, повисает на нем, как пальто на вешалке. Сейчас он оттолкнет ее. Но он стоит прямо и неподвижно, точно не решаясь ни обнять, ни оттолкнуть ее.
— Тьери! — громко кричит она и уже не может удержать крика. — Не уезжай, не уезжай, Тьери! — Она прижимается, прилипает к нему крепче, еще крепче, чтобы он не мог отодрать ее от себя, чтобы она приклеилась, срослась с ним своим платьем, своей кожей… — Не уезжай.
Но он осторожно и твердо отстраняет ее от себя, ей кажется, что куски ее кожи, куски ее платья остались приклеенными к нему. Ей больно, она кричит. Он усаживает ее в кресло.
— Я сейчас дам тебе брому. Какая ты нервная, ты переутомилась.
Он ходит по комнате своей легкой, быстрой походкой, он взволнован, испуган. Он дает ей бром, и она послушно пьет. Соленый, как слезы. Ей кажется, что она глотает слезы, запасы реки слез, которые все придется выплакать потом, капля за каплей, когда она останется одна. Она прижимает руку к груди, к месту, с которого сорваны платье и кожа, которое болит. Тьери гладит ее по голове:
— Успокойся. А потом мы поедем обедать.
И они едут обедать. Незнакомый нормандский ресторан. В большом кирпичном полукруглом камине жарятся на вертеле цыплята и утки. Она смотрит на огонь, на уток и цыплят на вертеле, ей почему-то становится неприятно. Эти жарящиеся утки и цыплята чем-то напоминают ей о собственной судьбе. Это ощущение смутно, она не может разобраться, ей некогда. Но на уток смотреть неприятно. Скатерти клетчатые, и почти темно. Тьери нарочно привез ее сюда. Здесь не видно, какое у нее несчастное, заплаканное лицо, и ему не стыдно за нее. Они обедают, может быть, в последний раз.
— Мы обедаем в последний раз, — говорит она медленно.
Он удивленно смотрит на нее, и она добавляет: «До твоего отъезда». Он кивает: понятно, раз он едет завтра. Об этом не надо говорить. Зачем? Разве что-нибудь поправишь? Она на минуту вспоминает свой последний обед с Павликом. Вот и она на месте Павлика. Но как это больно и страшно.
Тьери заказывает ей ее любимые блюда, старается занять ее: «Когда мы вернемся из Венеции…» Вернемся из Венеции? Венеция, бывшая для них мечтою, блаженством, становится обыкновенным, будничным городом. Приехали, уехали… «Когда мы вернемся, я подарю тебе брошку». Ах эта брошка! Она совсем не нужна больше Люке — чтобы подсластить разрыв — разрывной подарок.
Она поднимает голову, смотрит в его светлые глаза. Пламя камина бросает теплый отсвет на его лицо, и от этого оно кажется человечнее, мягче. Может быть, не все еще потеряно; может быть, он поймет.
— Тьери, — говорит она совсем тихо, — я так люблю тебя, я не могу жить без тебя.
Он улыбается своей электрической невыносимой улыбкой. Он не понял, напрасно. Он ответит: «Кто же тебя заставляет жить без меня?» или «Тебе и не придется жить без меня» — вежливо, уклончиво, лживо. Но нет, он не хочет лгать, она ошиблась. Он отвечает: «Как ты нервна. Ты страшно переутомилась. Тебе надо хорошенько отдохнуть». И ни слова о том, что она не может жить без него, — не слышал, не принял. Недолет или перелет. Ответа не будет. Она на минуту закрывает лицо руками жалким потерянным движением. Он старательно режет мясо, нагнувшись над тарелкой, и ничего не желает замечать.
— Тебе надо пораньше лечь сегодня. И мне тоже. Мы выезжаем в шесть часов.
Какое жестокое «мы», прежде «мы» значило всегда Люка и Тьери.
— Значит, я завтра не увижу тебя?
— Ну конечно нет. Но через пять дней мы снова встретимся. Ты не должна так огорчаться.
Он провожает ее домой. Последняя, совсем слабая надежда.
— Ты не зайдешь ко мне, на минуту? Проститься?
— Нет, уже поздно.
Он должен еще заехать к матери. Он целует ее белую перчатку:
— До свидания, до Венеции.
Он поднимает руку фашистским жестом в знак приветствия — viva Italiа[20] и, не дождавшись даже, пока она войдет в отель, отъезжает. Швейцар толкает перед ней вертящуюся стеклянную дверь, но Люка поворачивается, выбегает на улицу. Его автомобиль еще виден, черный лакированный, тускло поблескивающий в свете фонарей. Вот он резко заворачивает за угол, на мгновение в окне мелькает вытянутая рука Тьери. И вот его уже нет. И вот ни от автомобиля, ни от Тьери ничего не осталось, кроме воспоминания.
Телефон тихо звонит мягким отельным, благовоспитанным звоном, скорее ши`пом, и все-таки Люка просыпается и открывает глаза. Тьери уехал, это не Тьерри. Она медленно вынимает руку из-под одеяла, медленно снимает трубку. Кто, зачем, почему? Ей хочется спать. Отстаньте, пожалуйста. Ей так тяжело возвращаться в действительность, в одиночество, в горе.
Это Герэн. Он случайно узнал ее адрес. Он просит ее покататься с ним — «сегодня такая чудная погода».
— Оттого что хорошая погода? А если бы шел дождь?
Герэн смеется:
— Я вас очень прошу.
Она еще не одета. Ничего, он подождет. Он настаивает, он умоляет, и она соглашается. Хуже не может стать. Пусть заедет за ней через час. Ей все равно. Хуже от этого не станет. Она одевается, Тьери уже в Швейцарии. Он прислал ей телеграмму.
— Excellent voyage. Salutations[21], — говорит она, входя в ванную и насмешливо кивая себе в зеркале.
Все, что он нашел для нее. И это уже много. «Salutations», — говорит она своим туфлям, надевая их на ноги. Лучше бы уже ничего, чем такая телеграмма. Ей не хочется кататься с Герэном, ей ничего не хочется. «Тьери, Тьери!» Герэн увидит, что у нее красные веки, а он и так, должно быть, уже знает, что Тьери бросил ее. Снова шипит телефон. Герэн ждет внизу. Она надевает пальто из белого жеребенка, белую замшевую шапочку. Тьери научил ее одеваться, как полагается кинематографической звезде, — очень просто и очень заметно, в ложноспортивном стиле. Но к этому пальто и этой шапочке совсем не идет ее грустное лицо. Можно улыбаться, когда хочется плакать; можно смеяться, когда хочется кричать. Это совсем не трудно. Надо только приподнимать верхнюю губу и опускать веки, прикрывая несчастные глаза. Выходит очень хорошо, она пробовала перед зеркалом. И она, улыбаясь, выходит к Герэну. «Salutations, — говорит она. — Какое безвкусное, глупое слово, не правда ли?» Он не отвечает, он целует ее руку, смотрит на нее.
Они впервые вдвоем, и он взволнован. Знакомым ей движением он касается сердца или бумажника.
— Как я счастлив, что вы согласились.
«Счастлив» кажется ей неуместным. «„Рад“, — поправляет она. — Если бы вы не позвонили, я не встала бы сегодня совсем». Этого говорить не следовало. Она выдает себя, свое горе. «Мне было лень вставать, я так устала». В усталость он не поверит. Только бы он не спросил о Тьери. Но о Тьери он не спрашивает, точно вообще нет никакого Тьери. Он говорит о ней, о том, как давно он хотел вот так сидеть с ней вдвоем… Неужели? С такой несчастной, убитой, потерянной Люкой? Она смеется. Она сама удивляется, как легко ей смеяться. И все ей кажется смешным. Даже она сама. Этот Герэн очень милый, и какие у него молодые глаза. Он, кажется, даже робеет. Несмотря на свои миллионы. Но ведь он мог бы для своего развлечения отлить такую, как она, из золота, в настоящую величину, чтобы покататься в ее обществе один раз. Такой богатый. Странно, что на нем обыкновенный костюм и галстук. Он похож на банковского служащего за конторкой, на кассира или бухгалтера. Никакого величия.
— Вы, должно быть, замечательный человек. — Она убеждена в этом, иначе как бы он заработал столько денег? — Расскажите мне о себе.
И он охотно рассказывает. Все с самого детства. Детство как детство, его можно было бы пропустить. Но ему хочется быть откровенным. Ей все равно. Она слушает. Все-таки это мешает думать о Тьери. Она слушает, она почти не думает о Тьери. По рассказам Герэна, он очень легкомысленный и обыкновенный, но ему везло. Только удача и риск. Но разве этого достаточно, чтобы создать золотые горы, золотой дождь, чтобы превращать в золото все, к чему он прикоснется? Он все рассказывает, но она больше не следит. Мысли уносят ее за Тьери, по следам его шин, в Швейцарию. Довольно уже, она верит и так. Удача, риск… она поняла. Герэн делает паузу и вдруг говорит:
— Я влюбился в вас с первого взгляда, и вот наконец… — Он сбивается, он снова касается сердца или бумажника. — Да, я влюблен…
Это доходит до ее сознания — «влюблен», «любовь»… Все, что касается любви и горя. Она слушает. Какой он романтичный.
— Я теряю голову…
— Нет, не надо терять эту лысую, умную голову.
Она улыбается. Ведь это не так уже неожиданно: Тьери часто смеялся, что Герэн влюблен в нее. Он даже говорил, что ревнует. Но она не ждала влюбленности. Она думала, что Герэн практичнее, реальнее. Он, кажется, действительно влюблен. Тьери ревнив. Ревность может вернуть любовь. Риск, удача. Терять ей нечего. Тьери уже потерян. Но удача и риск.
— Я хочу только немного нравиться вам.
— Вы мне очень нравитесь.
Он краснеет. Такой, как он, и краснеет!
— Что же вам нравится во мне?
Он берет ее за руку. Она не отнимает руки.
— Ваши глаза (это правда), то, что в вас столько молодости, несмотря на годы. И главное — что вы такой богатый.
— Богатый? — переспрашивает он.
Она кивает. Кажется, этого говорить нельзя, не принято. Богатство — это власть, и сила, и знаменитость. Все сразу.
— Вы обиделись?
Нет, он совсем не обиделся. Но он становится менее разговорчивым, менее восторженным, еще более влюбленным, немного грустным. С ним очень приятно. Они катаются по Булонскому лесу, потом пьют чай в Сен-Клу. Объяснения в любви, обещания верности. Немного смешно, немного трогательно, совсем не противно. Она сама расскажет Тьери, покажет ему брошку, огромную брошку.