Елисейские Поля — страница 28 из 66

— Расскажите мне о Москве. Вы не уйдете?

— Куда же мне уйти? Я в Париж еду. Спите, а я вам почитаю, чтобы вы заснули. О Москве потом.

— Я очень несчастна, — признается она тихо.

И на этот раз он участливо принимает ее признание:

— Что так? Новой работы нет или денег?

— Нет, — вздыхает она, — из-за любви.

— Пустяки любовь, — поучает он. — Потом расскажете, если сном не пройдет.

Он достает из чемодана книгу.

— А теперь я читать вам буду.

Она вытягивается, кладет ладонь под щеку. Так когда-то ей читал Павлик перед сном. Это рассказ Зощенко, и это, должно быть, смешно. Но Люке совсем не смешно. Дело идет о несчастном человеке, его обманывают, его мучают. Люка снова начинает всхлипывать. Ей жаль героя рассказа, ей жаль себя.

— Я не могу, не читайте дальше. Слишком грустно. Какие все люди несчастные.

Он захлопывает книгу, он разводит руками:

— Ну и разнервничались же вы! Глупо у вас в Европе живут. — У него огорченное, добродушное лицо. — Что мне с вами делать прикажете?

Она вытирает глаза, она улыбается ему:

— Ничего не надо. Хорошо, что вы здесь. Как вас зовут?

— Михаил Николаевич, — отвечает он.

— Спокойной ночи, Михаил Николаевич. Я сейчас засну.

И она действительно сейчас же засыпает.

Когда она просыпается, он все так же, в той же позе, сидит на своем месте. Страх, пока она открывала глаза, что он только снился, напрасен. Он тут.

— Еле дождался, вставайте скорее, идем обедать.

Она поправляет костюм.

— Отчего вы меня не разбудили или не пошли одни?

Он пожимает плечами:

— Выдумали тоже! Куда же я теперь без вас? Теперь уже вместе.

Она смотрится в зеркало:

— Как я пойду, такая заплаканная?

— Вы можете себе позволить, вам всё украшение, вы такая красивая, — он убежденно кивает, — такая красивая, даже неестественно. У нас таких не делают, не научились еще. У нас проще, зато практичнее и крепче. Таких, как вы, у нас не найдешь. Европа.

Они идут по вагонам в ресторан. Коридор узкий. «Пардон, пардон», — говорит он, но это «пардон» как оклик «сторонись», и пассажиры, хотя никто из них никогда не слышал оклика «сторонись», инстинктивно прижимаются к стене, пропуская Люку. Между двумя вагонами, в гармонике, на трясущемся мостике, он крепко держит ее за локоть. Они на площадке, и дверь открыта. Ветер, пространство, грохот и скорость, как волны с палубы, готовы слизнуть их. Что, если поддаться им, если немного наклониться в этот грохот и ветер и дать себя слизнуть с площадки? Желание не касается ее, не задевает ее, оно, как дым паровоза, пролетает за стеклами окон. И все-таки — если наклониться? Но она уже сидит за столиком и обсуждает меню. Он хотел бы заказать омара, фазана. Но фазана нет, и омара тоже. Зато имеется страсбургский паштет.

— А нет ли у вас цветов, чтобы поставить на стол?

Лакей приносит полуувядшие гвоздики, забытые какой-то пассажиркой в купе. Все-таки цветы, нарядная жизнь. Он доволен всем: и «как-на-открыточным» видом в окне («всегда думал — фантазия»), и европейским — «такого-у-нас-не-получишным» обедом, и, главное, своей соседкой, Люкой. Он называет гарсона «monsieur», распоряжается с важной барственностью, ест с аппетитом безработного. И рассказывает о России. Люка слушает и смотрит на него благодарными глазами. Он, этот русский, Михаил Николаевич, — подарок, посланный ей судьбой. Такой говорливый, веселый, добродушный. Конечно, она несчастна, очень несчастна. Горе, как снег, кружится перед ее глазами, падает на ее голову пушинками, снежинками, кусочками воспоминаний и страдания. Парчовый халат, который она видела у Тьери перед его отъездом, принадлежал Терезе. Она тогда еще удивилась, что мать Тьери носит такие театральные халаты. Мать Тьери. Никакой матери не было и нет. Он ездил в Швейцарию с Терезой. Если бы Люка была сейчас одна, горе, как снег, покрыло бы ее белой тяжелой шапкой, большой горой, она легла бы под ним и больше не могла бы встать. Но вот он говорит, и горе, как снег, тает от его слов, от его голоса, от его русского смеха.

— Ешьте, ешьте, — уговаривает он.

Она ест, она улыбается сквозь горе, как снег кружащееся вокруг нее.

Обратный путь по вагонам гораздо длиннее и труднее. Боязливо, как через пропасть, по лязгающему переходу из вагона в вагон. Туда, вниз, на полотно, под колеса? Нет, она не хочет, она крепко держит Михаила Николаевича за руку — он выведет, он доведет. И он действительно доводит. В купе горит свет, и это удивляет ее. Неужели уже ночь? Как она не заметила? Она поднимает штору. Да, ночь, со звездами, с искрами, с убегающими черными деревьями, обыкновенная железнодорожная ночь. И можно уже спать. Но спать она не хочет, она уже выспалась. Входит проводник и говорит что-то насчет спальных мест. Она качает головой. Нет-нет, она останется здесь. Здесь ей было хорошо. Но Михаил Николаевич держит желтую квитанцию в руке, и проводник уже снимает его чемодан.

— Не уходите, останьтесь, пожалуйста. Если вы уйдете…

Но Люке незачем кончать угрозу: «Я опять заплачу» — он и так уже отсылает проводника, уже снова устраивается напротив нее. Хорошо, но тогда мы еще выпьем шампанского. Она согласна, только бы он не уходил.

Теперь рассказывает не он, а она. И он слушает очень внимательно, так же внимательно, как слушала его она. О ее жизни, о ее любви, о ее горе. И даже о ее детстве и смерти Веры. Все, чтобы он мог понять, чтобы он мог посоветовать. Что ей теперь делать? Она держит апельсин в руке, она прижимает его к щеке — какой холодный. Она смотрит на апельсин — какой красивый. Никогда прежде она не замечала, как красивы апельсины, такие круглые, законченные, самостоятельные, защищенные. Толстая апельсинная кожа, через такую кожу не почувствуешь ни боли, ни тоски, ни одиночества. И какое одиночество, когда целая семья, целое общество — коллектив, как говорит Михаил Николаевич. Она напрягает память, она спрашивала что-то сейчас. О чем? Ах да. «Что же мне делать?» — снова повторяет она, не помня уже, к чему это относится. К путешествию, к апельсину, к жизни? Но он, ее спутник, зорко смотрит на нее. Он широко взмахивает рукой, он вдохновенно встает.

Что? Да ведь ясно. Ехать в Москву. Другого решения быть не может — ехать. В Москве она, как кинематографическая актриса…

Как просто. Она не была даже знакома с ним сегодня утром, а вот он взял ее за руку и уже ведет ее по родным, снежным улицам Москвы, вот он уже устраивает ее жизнь, полезную, разумную, веселую жизнь. И все горе осталось в Париже. Она не взяла его с собою. В Москву, домой. Как ей самой не пришло в голову? И много там милых людей, как вы? Да-да, она хочет домой, в Россию, в Москву.

Он наливает ей шампанское. Она пьет за возвращение домой. Ей приятно пить шампанское, точно вместе с ним она глотает вкус к жизни. Вкус к жизни дает вкус и шампанскому.

Они долго говорят, они строят планы — криво, косо, с планетарным размахом. Вот уже Люка — звезда русского экрана.

— А петь вы умеете?

Она смеется:

— Еще бы!

Под лязг, шум и стон колес она поет «Бублички». Во весь голос, с той необычайной страстностью, с тем восторгом, с той болью, с которой она пела в Венеции. Он слушает ее. Она закрывает глаза, она скрещивает руки на коленях, она кончила.

— Да, голос у вас превосходный. И как выразительно! — Он морщится. — Даже слишком. Так, должно быть, поют на Соловках, если только поют. — Он вдруг осторожно проводит ладонью по ее волосам. — Бедная. Я, только когда вы пели, понял, как вы несчастны. Потому что для меня любовные истории — пустяки.

Ей хочется заплакать. Слова «бедная», «несчастная» — их не надо было произносить. Она сейчас заплачет. Но он говорит: «В Москве…» И она, улыбаясь, слушает, что будет в Москве. «В Москву, в Москву, в Москву», как чеховские сестры.

— Но я не читала. — Она смеется. — Я вообще так мало читала, я только знаю, что они хотели в Москву. — На минуту она становится грустной. — И ведь им, кажется, не удалось?

Он не отвечает, ссылка на Чехова ни к чему, он говорит о реальной, разумной, действительной жизни. Она засыпает. Сквозь сон она чувствует, что он накрывает ее пледом.

— Спасибо. — Губы ее почти не двигаются, но поблагодарить необходимо. — За все.

Она просыпается. Он уже сидит вымытый, выбритый, в свежей рубашке.

— Через час будем в Париже.

— Через час?

Неужели она через час уже расстанется с ним? Нет, он останется с ней до вечернего поезда. Ничего, в Москве подождут. Зато они вместе проведут день.

— Как хорошо, — говорит она, — как чудно.

И от забытых слов «хорошо, чудно», которыми начинается это фантастическое утро, жизнь на несколько часов приходит в обманчивую гармонию, и горе, не находя себе места, прячется в этом праздничном порядке. Оно, конечно, здесь, но его не видно, его не чувствуешь, о нем не надо думать беспрерывно.

Из вагона они выходят вместе, под руку, будто вообще нет одиночества. В отель они тоже едут вместе. Можно не слушать, что он берет комнату только на один день, можно представить себе, что он поселяется здесь «всерьез и надолго», как он говорит. Она входит в свою зеленую комнату, она берет ванну, она переодевается. Она спешит — он, этот русский, Михаил Николаевич, уже ждет ее в холле. Они вместе идут в гараж за ее автомобилем. И начинается туристический, фантастический день, один из тех дней, которые описывают в сказочном путеводителе, где реальность переплетается с нереальностью, где все двери открыты в мир надежды и гиду платят обещаньем спасенья. День, начинающийся французской фразой: «Я приехал в Париж с целью осмотреть его. Предоставьте мне, пожалуйста, гида». Обязанность гида исполняет Люка. Гробница Наполеона, Пантеон, Париж с высоты Эйфелевой башни и Лувр. Лувр — тяжелый этап. От усталости, от мельканья картин Люку мутит и голова кружится. Но он должен все увидеть, и Люка почти бежит за ним. Она не смотрит на картины, она внимательно рассматривает свои и его ноги.