ку к своей сестре. В день отъезда, уже на вокзале, в последнюю минуту, она вдруг крепко обняла Люку, прижала ее к груди, к черному креповому вуалю, и, плача, стала целовать ее. Так Люка навсегда запомнила ее. Люка ясно понимает — это не ее мать. Это веронал, это страх, это усталость. Не надо смотреть в окно. Надо ехать, надо править автомобилем.
Лес наконец кончается. На дороге опять светло. И дождь прошел. Теперь уже скоро Фекан. Люка отряхивается, стряхивая с себя остатки страха и сна. Это был сон. Никакого леса здесь не было. Солнце пышно и празднично опускается за вспаханными полями, за розовым рядом цветущих яблонь. Больше не страшно, совсем не страшно. Это солнце и эти яблони как обещание спасения. Да, спастись, выбраться, выкарабкаться. Не погибнуть, не пропасть. Еще не поздно, еще возможно. Она спасется, раз хочет спастись. Она знает; горе лечится, как болезнь. Нет неизлечимого горя. Все возможно, пока человек жив. Она, Люка, еще жива. Она жива и, наверно, будет жить еще долго, до самой глубокой, восьмидесятилетней старости. Через десять лет она будет с улыбкой вспоминать: «Какая я была бедная, глупая. И молодая, ах, слишком молодая для такого горя». Да, и горе, и Тьери, и она, и любовь — все станет прошлым. Ничего необычайного, трагического, единственного нет ни в ее любви, ни в ее горе. Все это банально. Сотни женщин переживают то же самое. Гордиться нечем. Да, она погибает из-за Тьери. Но это банальная, недостойная, низкая любовь. Она ведь знает, что он пустой, бездушный, жестокий. Что он никогда не любил ее, что она была для него только фетишем, porte-bonheur’oм[25], чем-то вроде слона с поднятым хоботом или четырехлистного клевера. Что он суеверный трус. Что он бесчеловечен. Она влюбилась в него за блеск, за власть, не стараясь даже узнать, понять его. И когда она стала принадлежать ему, как его пиджак, его галстук, ей уже было все равно, что он бесчеловечен. Он занял собою все ее мысли, все чувства, весь ее горизонт. Она продолжала его любить от слабости, от подлости, от одиночества. Да, даже от одиночества. Если бы она не была так непонятно одинока. В Венеции, ожидая Тьери, с милыми венецианскими путешественниками ей было почти хорошо. Они ходили, держась крепко под руку, они ездили в одной гондоле. Они были всегда вместе. Вечером веселая хорошенькая Арлетта прибегала к Люке в своем пестром халатике, похожем на клетку с экзотическими птицами, и, сидя на краю постели, птичьим щебетом рассказывала о своей любви, о своей карьере, о Давиэ. И, смеясь, прерывала себя: «А Давиэ ждет меня». — «Он не будет сердиться?» — сонно спрашивала Люка. «Нет-нет, он вас очень любит. Я не уйду, пока вы не уснете. Но вы все-таки постарайтесь уснуть, маленькая Дэль, чтобы он не очень долго ждал». И Люка старалась. И Люка засыпала.
Если бы в ту последнюю ночь Арлетта пришла к ней, все сложилось бы иначе. Она была бы сейчас с ней где-нибудь в Италии, в горах. Она все рассказала бы Арлетте в ту ночь. Но Арлетта побоялась прийти из-за Тьери. Но Люка была горда и скрытна. О, глупая гордость, когда гордиться нечем. Ни своей любовью, ни своим горем, ни собой. Это все банально, о, до чего банально! И все-таки это больно. О, до чего больно!
Цветущие яблони, ручей и за поворотом дороги низкий холм. Мимо, мимо. Скорей, скорей. К морю.
И вот Фекан. Она въезжает в город. Тяжелый, мрачный собор на площади. Кафе, банк, магазины. В тот день на площади был базар, и пестрые палатки придавали ей какой-то средневековый вид. Но сейчас она пуста и скучна. С моря запах, острый и соленый. Нет, не с моря — из складов трески. Люка на минуту закрывает глаза, вдыхая его. Тогда запах трески казался противным, но сейчас он нужен ей так же, как море, как отель, как комната номер шесть. Он один из элементов, из которых она построит успокоение.
Она едет по узким улицам мимо бенедиктинского монастыря, где бенедиктинские монахи приготовляют бенедиктин. Впрочем, может быть, здесь только цветники и парад, а бенедиктин варят где-нибудь в другом, более будничном месте. Она не знает, они не осматривали, как это делают туристы, ни монастыря, ни достопримечательностей. В то утро после ночи, проведенной в счастливой комнате, они отправились на скалу к маяку.
Они взобрались на самый верх горы. Оттуда было видно все море, и все небо, и белые скалы, с двух сторон охватывающие голубые волны. Там внизу налево был Фекан, с пестрыми палатками, музыкой и домами, направо скалы были дикие, трагически-бледные и нелюдимые. По узкой тропинке они подошли к обрыву. Она поскользнулась, ей стало страшно, она схватила Тьери за руку. «Не бойся». — Голос Тьери звучал непривычно нежно здесь, на высоте, на ветру, под широким небом. Она прислонилась к его плечу. Она чувствовала себя совсем по-новому от этих скал, обрывающихся у ее ног, от этих волн, шумевших внизу. Совсем по-новому, робко и смущенно, с острой полнотой ощущая глубоко скрытую в ней таинственную женственность. «Я совсем счастлива сейчас». Она вздохнула. «Если бы сейчас оступиться, сорваться вниз…» Но этого она не сказала. Этого она даже не подумала, она только смутно поняла это по извилистому полету чайки. Около маяка стояла старинная рыбачья церковь, похожая на сарай. Они вошли в нее.
Церковь была очень светлая, длинная, со стенами, сплошь увешанными мраморными досками с благодарностью за спасение. Между этими благодарственными досками висели картины. Старые, не очень искусные картины в золоченых рамах. И все они изображали море, и корабли, и лодки, вернее — гибель этих кораблей и лодок в море. Все виды, все сорта, все разнородности гибели в море. Корабль, затертый льдами, тонущая в бурю лодка, шхуна, охваченная огнем. Только гибель в море. Еще и еще. Изображение той гибели, от которой чудом спасся благодарящий. Чудом или геройством.
Они, держась под руку, обошли церковь, останавливаясь перед каждой картиной. Но оттого, что Тьери был здесь рядом, оттого, что рука его нежно сжимала ее локоть, Люка никак не могла представить себе тоску и страх этих гибнущих моряков. Она ясно видела себя и Тьери моряками на этой горящей палубе с развевающимися по ветру пылающими парусами или тут, на другой картине, — затертыми льдами, слышала треск корабля, ломающегося о льдины, которые сейчас вместе с кораблем переломают их кости, чувствовала холод приближения огромной волны, которая вот сейчас рухнет, слизнет их с Тьери с палубы, проглотит, похоронит их…
Да, она обостренными счастьем и влюбленностью глазами видела приближение гибели, но страха, но тоски не умела почувствовать в то утро. Ведь Тьери был всюду рядом, они гибли вместе, навсегда. Все было так просто, героично и прекрасно.
— Ты плачешь, Люка?
Она улыбнулась, моргая влажными ресницами. Ей хотелось объяснить ему все — свою страсть к морю, свое восхищение романтической судьбой моряков, и жалость к ним, и желание уехать вместе с Тьери в кругосветное плавание. Но она только молча поставила свечу перед статуей св. Девы, ни о чем не прося ее. Они вышли из церкви взволнованные, тесно связанные морем и смертью. Навсегда, на всю жизнь связанные, как ей казалось тогда, морским, неразвязывающимся узлом.
А теперь она гибнет, тонет одна. Как она будет молиться завтра в рыбачьей церкви за всех гибнущих, тонущих! За всех спасенных, за всех погибших и за себя.
Люка выезжает на набережную. Солнце только что зашло, и море еще светится его теплым светом. Люка бессознательно смотрит на волны, на небо, на парус на горизонте, и губы ее бессознательно вздрагивают. Это еще не улыбка, это только бессознательная попытка улыбки. Там, по ту сторону автомобильного стекла, в той нежной прелестной жизни, в которой Люка не участвует, настал счастливый вечер, и Люка, как бы на минуту выйдя за пределы своего тела, своего автомобиля, очутившись по ту сторону всего этого, растворяется в блеске и покое счастливого вечера. Но это только кажется. Она тут, в автомобиле. Вся — со своим горем и своей судьбой, из которой нельзя вырваться. Автомобиль катится по набережной, перелетает через перила, врезается в волны. «Гибну, тону одна, — вспыхивает в ее мозгу. — На самое дно океана». Но это тоже только кажется. Она осторожно и медленно подъезжает к отелю.
Она останавливает автомобиль. Ноги плохо слушаются и дрожат. От усталости, от волнения. А вдруг комната номер шесть занята и она приехала напрасно? В холле пусто, но Люка не может ждать, она стучит в закрытую дверь. Дверь открывается, и выходит маленький старик.
— Комната номер шесть свободна? — спрашивает Люка.
И он кивает:
— Все комнаты свободны, весь дом.
Люка вздыхает — значит она не напрасно приехала. Багаж? Нет, у нее нет багажа. Заплатить вперед? Она раскрывает сумочку. Она уехала, не посмотрев даже, достаточно ли у нее денег. Если бы денег не хватило… Но денег, оказывается, достаточно. И это вторая удача. Поворот судьбы. Дальше все будет хорошо.
— Шестой номер очень велик для одного человека. Две постели. Может быть, мадам возьмет комнату поменьше и в сад? Там не так шумит море.
— Нет-нет. Я знаю. Мне не мешает.
Да, в ту ночь им тоже не мешали ни море, ни вторая постель — они спали вместе в одной.
Она входит в комнату. Какая огромная, как зал. Тогда она казалась меньше, более жилой от присутствия Тьери.
Вот здесь, вот сейчас. И все совсем как было. Обои с птицами и цветами, и та же лампа с шелковым абажуром на ночном столике, и та же хрустальная люстра.
Обои в цветах и птицах… В то утро, торопясь одеться, прислушиваясь к всплескам воды в ванной, она нечаянно тронула одну из множества красногрудых птиц, застывших в неподвижном полете над желтой хризантемой. И птица сразу ожила, встрепенулась, подобрала крылья, нахохлилась, клюнула Люку в палец и зачирикала. Но Люка торопилась: сейчас выйдет Тьери, а она еще не причесалась. Она рукой отмахнулась от чирикающей птицы — не до тебя, — и птица покорно снова вошла в узор обоев. И сейчас, вспомнив о ней, Люка обводит всех птиц пальцем. Это было здесь, на этой стене, но которая из них? Нет, все они обычные напечатанные птицы, они не хотят, не могут ожить. Их напрасно трогать, они не клюнут ее, они не зачирикают.