Елисейские Поля — страница 42 из 66

Одеваясь, Татьяна Александровна представляла себе, как завтра ей будет прислуживать камеристка: «Вот, барыня, ваши чулки».

Она натянула на ноги единственную пару шелковых чулок. «Мари, выбросьте эти чулки или возьмите их себе. И туфли тоже». — «Спасибо, барыня».

Да, так будет говорить камеристка.

Она надела простое белое платье. Какое смешное и милое. Она чувствовала себя королевой, играющей в пастушку. Ведь это очень весело.

«Если даже в таких тряпочках вы очаровательны, какая же вы будете в настоящих платьях! Вы теперь счастливая женщина, Татьяна Александровна».

Она улыбнулась себе в зеркале и поглядела на свою руку. «Завтра у меня будет браслет, и я уже не буду жить здесь».

В зеркале отражался апельсин, все еще лежавший на столе. Она потрогала его. Жаль, что нельзя его сохранить на память. Все-таки последний подарок мужа.


Письма от Сергея были редки и сухи.

«…Позавчера я приехал в Лондон и как-то сразу успокоился. В Берлине я чувствовал себя тревожно. Там шел снег и была оттепель. И это слишком напоминало Петербург. А здесь… Ты представить себе не можешь, какое движение в Сити. Надо ждать четверть часа, чтобы перейти улицу. Здесь чувствуешь, что твердо стоишь на земле, и это отлично действует на меня. Дела мои устраиваются…»

Это было его третье письмо.

«Милый Сережа, — писала Татьяна Александровна. — Прости, что раньше не ответила. Я очень рада, что ты не очень скучаешь по мне. Как умно, что ты уехал. Мы только напрасно мучили друг друга. А теперь я живу в „Негреско“, в той угловой комнате с желтыми шторами, на которую мы часто смотрели. Сейчас карнавал, и я очень веселюсь…»

Потом пришло еще письмо:

«…Вот уже три месяца, как я уехал. Три месяца — большой срок. Вчера ночью я сидел в ресторане со случайным знакомым, тоже русским и тоже бывшим офицером. Мы много пили. Вспоминали Россию и большевиков. Вдруг он посмотрел на меня шалыми глазами. „А знаете ли вы, — сказал он, — что ни России, ни большевиков нет. Ничего нет. Мы сами все это выдумали“. Я рассмеялся. Но я сам был пьян. „Может быть, — подумал я, — и Тани нет, и нашей жизни с ней не было?“ Мне стало легко и весело. Мы пили и смеялись. И сегодня я проснулся веселый…

…Амстердам мне очень нравится. Это самый чистый город в мире. Его целый день без отдыха скребут и чистят.

…Я вошел в кондитерскую. Напротив меня сидели две барышни. Одна из них была очень хорошенькая. У нее были светлые глаза, светлые волосы и на щеках веснушки. Я смотрел на нее и удивлялся, как это я заметил, что она хорошенькая. Ведь за семь лет нашей жизни я так привык не замечать ни одной женщины. Я вышел, купил букет фиалок у уличной продавщицы и велел отнести ей в кондитерскую. Она взяла цветы и улыбнулась. Я смотрел на нее через окно. Потом поклонился ей и пошел домой.

Видишь, вот и у меня флирт…»

Прочитав это письмо, Татьяна Александровна поморщилась и провела рукой по лбу.

— У вас какие-нибудь неприятности? — спросил Джонсон.

— Разве у меня могут быть неприятности с тех пор, как вы со мной?

Он благодарно поцеловал ей руку.

— Но как мы проведем день? Хотите ехать в Монте-Карло, дорогая?

— Нет, я боюсь, что у меня будет мигрень. Но вы непременно поезжайте, ведь вы любите играть. А мне лучше отдохнуть.

Джонсон уехал. Татьяна Александровна долго смотрела в окно на серое море и мокрую от дождя набережную. Потом надела непромокаемое пальто и вышла.

Рыбаки вытаскивали лодку на берег. С зонтиков прохожих бежала вода.

«Какой дождь, значит надолго». Дойдя до горы, она постояла в нерешительности: «Может быть, вернуться?» Потом стала медленно подниматься по ступенькам: «Какой крутой подъем!»

Дождь стучал по листьям. Из-за тумана почти не было видно моря. Земля размякла и стала скользкой. Наверху в парке было пустынно и тихо. Мокрые серые пинии, мокрые серые камни. В большой клетке сидел, нахохлившись, орел. Он посмотрел на нее равнодушными злыми глазами и, раскрыв крылья, шумно взлетел на свой обрубок.

У мраморного белого кладбища Татьяна Александровна остановилась. «Сколько памятников, сколько крестов. Вот я хожу здесь, а могла умереть давно и лежать, как они…» Она прижала руки к груди и снова опустила их. «Что же мне делать? Жизнь все равно уходит, а счастья у меня нет…»

С горы она спускалась другой дорогой, через итальянский квартал.

«Прежде мне все-таки было легче. Прежде я думала, что деньги такое счастье. А теперь мне даже не о чем мечтать».

Улицы были кривые, грязные и очень узкие. На веревках болталось намокшее белье. Почти все ставни были закрыты. «Что же они делают, неужели спят? Ах да, ведь сегодня воскресенье».

Она завернула за угол, прошла до следующего угла и снова завернула.

«Я, кажется, заблудилась!» Стало почти темно, но фонарей не зажигали. Из-за ставен кое-где блестел свет. Мысли ее были смутны и тревожны. Вдруг где-то сзади хлопнула дверь. Высокий человек в кожаном шоферском пальто обогнал ее, быстро и широко шагая.

«Господи, ведь это же Сергей!»

— Сережа! — крикнула она, задыхаясь от волнения и радости.

Человек в кожаном пальто обернулся — чужое, смуглое, удивленное лицо.

Она остановилась. «Я сумасшедшая — Сергей в Амстердаме. А если бы и он, не все ли мне равно? Ведь мы теперь чужие… И он так быстро утешился…»

Наконец улицы стали шире и оживленнее. Она села в проезжавшее такси. Ей было холодно и неприятно. «Ничего, ведь я сейчас дома. Дома?»

Она представила себе большое белое здание отеля с бронзовыми нелепыми фигурами. «Разве такой бывает у людей дом?»


Горничная суетилась около Татьяны Александровны, растирая ей ноги одеколоном.

— Мадам простудится. Мадам надо сейчас же лечь. В городе столько больных гриппом.

— Хорошо. Идите. Я разденусь сама.

Вот ее комната… Вот ее драгоценности и платья, о которых она так мечтала когда-то. Зачем они ей? Толстый ковер на полу, но такое чувство, будто под ногами камни и сырая земля этой томительной, бесконечной прогулки… Камин ярко горит, но ей холодно, точно кругом все еще туман и дождь. «Я, кажется, простудилась… Ах, не все ли равно…»

Она встала и зажгла все лампы. «Ведь и у меня была собственная жизнь и муж… А теперь — что же это такое? Ничего нет. И ничем нельзя помочь. Я сама виновата».

Лампы ярко горели. На набережной шумели автомобили. «Поздно? Нет, нет, никогда не поздно… Никогда не поздно… Никогда не поздно, если любишь».

Не отрываясь, без помарок она написала письмо. «Кажется, так? Все равно, он поймет…» И позвонила:

— Отправьте сейчас же.


В дверь постучали.

— Это я. Мне сказали, что вы больны.

— Нет. У меня просто болит голова. К утру все пройдет, не беспокойтесь. Жаль, что я не могу вас впустить, — я уже в кровати. А вы удачно играли?

— Очень. Я ставил на число ваших лет и два раза выиграл. Вы приносите мне счастье, дорогая.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи. Просыпайтесь здоровой.

Татьяна Александровна разделась и легла. «Сегодня четвертое. Восьмого он получит письмо… Девятое, десятое, одиннадцатое, двенадцатое… Да, двенадцатого он уже может быть здесь». Она заложила руки за голову. «Сережа, милый. Приезжай скорей… И ничего мне не надо. Только быть с тобой».


Татьяна Александровна вышла из телеграфа. Джонсон ждал ее.

— Куда мы пойдем завтракать? Хотите в тот маленький ресторан над морем?

— Мне все равно.

В ресторане, сидя напротив Джонсона, она думала: «Какой противный, пестрый галстук. И эта наглая жемчужина».

— Что с вами? — участливо спросил Джонсон.

Она посмотрела на него рассеянными глазами:

— Со мной? Ничего.

— Но у вас такой странный вид. Уж не влюблены ли вы?

— А если влюблена?

Это звучало как вызов, и он стал серьезен.

— Видите ли… Я на многое готов закрыть глаза… Все зависело бы от того, в кого бы влюбились.

Она поправила гвоздики в вазе.

— Я влюблена в своего мужа, — сказала она мечтательно.

— В вашего мужа? — Джонсон расхохотался. — О, пожалуйста! Он не опасен.

— Не опасен? Почему?

— Потому что у него нет ни гроша.

— А вы думаете, что опасны только богатые?

— Конечно!

Она покраснела:

— Мне не нужно ваших денег.

— Может быть. Но вам нужно то, что на них покупают.

— Вы думаете? — Она расстегнула браслет. — Вот, я сейчас брошу его в море.

— Не делайте этого. Придется искать, нанимать водолазов. Лучше на эти деньги купим вам сейчас какой-нибудь пустяк — хотите?

— Нет. Я ничего не хочу. Оставьте меня в покое.

— Я терпеть не могу русских национальных черт — тоски и сумасбродства. Вы были всегда такая веселая, совсем не похожая на русскую.

— Да? Но я все-таки русская. И я терпеть не могу американцев.

— О, — обиженно протянул он, но сейчас же смягчился. — Дорогая моя, вы, должно быть, больны. Это началось неделю назад с вашей мигрени. Надо сегодня же позвать доктора.


Прошло десять дней. Ни на письма, ни на телеграммы ответа не было.

«Отлично! Сердится? Влюбился в ту, с веснушками? Уехал?»

В конторе отеля кланялись: «Нет, писем для мадам нет. Пусть мадам не беспокоится. Если будет, сейчас же принесут».

И все-таки она спрашивала по нескольку раз в день.


«На людях легче… Музыка мешает думать… Когда танцуешь, почти не чувствуешь тревоги. — Татьяна Александровна смотрит на бесцветные глаза американца, друга Джонсона. — А дома, может быть, ждет письмо…»

— В этом году чудный сезон, не так ли?

Она кивает головой.

— Вы хорошо танцуете. В особенности для неамериканки.

Она молчит.

— Вы были на теннисных состязаниях?

— Да.

— Интересно, не так ли?

— Да.

— Теннис — благородная игра.

— Да. — «Письмо, наверное, пришло».

— Сколько вы делаете в час?

— Сколько я делаю?

— Ну да. Я про автомобиль.

— Ах вот вы о чем… Я не считала…

Музыка обрывается. И снова: «Вы любите гольф?»