— Здравствуй, — скажет она по-русски. Она видит в зеркале, как шевелятся ее губы, произнося забытое русское слово. — Здравствуй.
Она ближе наклоняется к зеркалу.
— Коля…
И, совсем касаясь холодного стекла, шепчет:
— Я люблю тебя. Я люблю тебя.
Надо спешить. Ведь он может уйти… Нет, он никуда не уйдет. Он ждет ее. И все будет хорошо. Не может не быть хорошо.
Толстый хозяин в подтяжках сонно говорит:
— Третий этаж. Комната сорок два.
Мадам Дюкло поднимается по узкой лестнице. Только одно может теперь помешать — если сердце разорвется от счастья.
№ 42. Она стучит. Ответа нет. Она ждет, потом стучит громче. И опять нет ответа. Она нажимает ручку. Дверь поддается.
Почти пустая, ободранная комната. У стены неприбранная кровать. На столе бутылка и кусок хлеба, груда газет на кирпичном полу, и в окне синее южное небо.
— Нет дома. Вышел.
Что же. Она подождет здесь. По коридору идет гарсон с ворохом грязного белья.
— Мсье Савельев скоро вернется?
— Савельев? — Гарсон тихо свистит. — Нет Савельева. Уехал.
— Как уехал? Куда?
— В Россию. На пароходе. Только что. Если мадам очень поспешит, она еще захватит его в порту….
Мадам Дюкло выбегает на улицу.
— Такси, такси. Ради бога, — говорит она, — скорее в порт. Если успеем к пароходу….
Бегут дома. Зеленая вывеска прыгает. Шляпа сбилась набок, волосы свисают на лоб. Мадам Дюкло ничего не видит, ни о чем не думает. Только бы успеть.
Она не отрываясь смотрит в затылок шофера. И всей своей волей, всей своей кровью, биением своего сердца старается заставить мотор работать скорей.
Только бы успеть…
Автомобиль несется по людным улицам, мимо магазинов, кафе, полицейских и круто сворачивает в порт.
…По синим блестящим волнам медленно и торжественно уплывает большой белый пароход. Он еще совсем близко.
— До свиданья, до свиданья! — кричат провожающие и машут платками.
— До свидания, до свидания! — несется с парохода.
Синее сияющее небо, синие сияющие волны и белый пароход — как снежная гора. Французский трехцветный флаг широко развевается, черный дым уходит вверх.
Она выскакивает из автомобиля.
Подбегает к самому краю набережной.
— Пароход… Это пароход в Россию?
Вот уплывает ее счастье, вот уходит ее жизнь. Медленно, медленно в сияющее море, в горячем ветре, под сияющим небом.
Еще видно, еще можно дышать. Белые трубы, флаг, дым…
И уже нет ничего. Ни парохода, ни счастья, ни жизни.
1927
Сухая солома
Вика сидит на кровати, свесив босые ноги, и грустно смотрит на нарисованную на обоях кошку. Няня уже два раза приходила одевать его, но Вика отталкивает ее. Оставь! Уходи! И должно быть, дура. Вика и живых не любит, а эта дохлая. А что у нее бант розовый, так ведь не настоящий, только так, для обоев. И все-таки Вика всегда смотрит на нее по утрам, когда грустно. А грустно бывает часто. Так грустно, что ничего не хочется, даже на лодке кататься. Оттого что ночью снятся дурные сны, а вспомнить их нельзя. Противная кошка! Это она виновата. Не сидела бы тут — все было бы хорошо.
Дверь открывается. В детскую входит мама в нижней юбке с вышивкой в дырочки. Волосы ее заплетены в две косы, плечи голые.
Мама делает строгое лицо:
— Няня говорит, что ты опять капризничаешь. Смотри у меня!
Но Вика не верит. Он утыкается головой в мамину юбку:
— Мама, мне скучно, мне скучно.
Юбка в дырочки шуршит. От нее пахнет розой и еще чем-то неопределенным и нежным — мамой. Во рту становится сухо, подбородок начинает дрожать; Вика громко плачет:
— Скучно!
Мама опускается на колени, обнимает Вику, целует его мокрые щеки:
— Вика, не плачь. Стыдно. Ты маму обижаешь, ты Бога обижаешь.
Но Вика всхлипывает:
— Скучно.
Мама гладит Викины светлые волосы. У нее такое же, как у Вики, маленькое, круглое грустное лицо.
— А ты думаешь, мне не скучно?
Вика от удивления перестает плакать.
— Тебе скучно? Но ведь ты — мама.
Мама — это что-то вроде феи. Только еще лучше. Разве мама может скучать? Мама смеется:
— Ну конечно. Я пошутила. Давай-ка одеваться.
Вика тоже смеется и спрыгивает с кровати.
— А где твой ангел? Я тебе его пришпилила к стенке, чтобы ты хорошие сны видел. Где же он?
— Он, мамочка, улетел под кровать.
Мама нагибается и достает из-под кровати картинку белокурого ангела с белыми крыльями.
— Вот мы его сюда, над изголовьем, повесим, тогда нам и весело будет.
Мама прикалывает ангела к обоям, как раз на противную кошку. Ангел закрывает кошку. И сразу становится весело.
— Ты его, мама, — советует Вика, — пришпили за крылышко, чтобы он улететь не мог.
Вика осторожно открывает дверь зала. В зал он ходить не любит. В зале страшно, он такой большой, стулья стоят в белых чехлах, и никого там никогда нет. Но сейчас перед длинным черным роялем сидит мама и поет. По обе стороны горят свечки. Окна открыты. В окна виден черный сад, белые кусты жасмина и на небе луна. Паркет блестит, блестят зеркала и хрустальные подвески на люстрах. Вика стоит у двери. Как хорошо и непонятно поет мама. Дядя Коля говорит: «Как ангел». Но Вика знает, что ангелы без голоса. Так — вроде рыб…
Мамины руки быстро бегают по клавишам, голова наклоняется то вперед, то назад, а складки белого платья лежат на полу так спокойно, сами по себе, как будто им и дела нет до того, что мама поет.
Вике хорошо, и грустно, и плакать хочется. Вот она какая, его мама. Только бы она пела. Но мама вдруг умолкает. Черная крышка рояля захлопывается над белыми клавишами, как будто негр закрыл рот. Мама оборачивается:
— Вика!
Вика подбегает к ней:
— Мамочка, спой. Спой еще. Спой это:
Идет коза рогатая
На молоко богатая,
Глаза выпучила,
Морда глиняная.
Мама обнимает его:
— Вика, Викочка, только для тебя я здесь живу. Только из-за тебя все переношу. Если бы не ты…
У Вики мокрые щеки. Что это? Мама плачет. Дверь открывается. Входит отец:
— Ты могла бы не устраивать сцен мальчику.
Отец всегда говорит «мальчик», «ребенок», а не «Вика» — и это очень обидно. Он берет Вику за плечо:
— Уже десять часов. Марш спать.
В коридоре Вика слышит мамины слова:
— Так я даже не смею поцеловать собственного сына?
Няня подтыкает одеяло, тушит свечу и уходит:
— Спи с Богом!
Вика жмурится. От лампадки идут длинные синие острые лучи. Вика прижимается к холодной подушке.
«Вот вырасту, — думает он, засыпая, — папу убью, а маме куплю шляпу, большую, как дом».
— Мама, я устроил музей!
Вика, задыхаясь, взбегает на террасу.
Мама сидит в кресле и читает письмо. Она вздрагивает и быстро закрывает письмо книгой.
— Ах, Вика, ты меня испугал.
— Я устроил чудный музей. Идем посмотри.
— Музей? — удивляется она. — Ну хорошо, хорошо, подожди.
Мама снова читает письмо. Вика от волнения переступает с ноги на ногу, но мама не замечает. Она, улыбаясь, целует письмо и прячет его за вырез платья.
— Где же твой музей, Вика?
Вика тянет ее за руку:
— Идем, идем скорее.
Они спускаются в сад, идут мимо жасминовых кустов. Мама держит Викину руку в своей. Ее маленькие ноги в красных туфлях, как две мышки, то осторожно высовывают мордочки, то снова прячутся в белые юбки.
Солнце розовое, небо совсем голубое, а трава зеленая. Пахнет жасмином и майскими жуками.
— Как хорошо, — говорит мама, улыбаясь.
— Я устроил музей, — повторяет Вика дрожащим от гордости голосом и подводит маму к цветочной клумбе. — Вот, смотри!
На длинных белых палках, поддерживающих левкои, посажены живые, корчащиеся и дрыгающие лапами лягушки. На самой высокой палке извивается ящерица.
Вика захлебывается от восторга:
— Вот мой музей!
— Ай! — испуганно вскрикивает мама и, вырвав руку из Викиных пальцев, не оборачиваясь бежит к дому.
От толчка Вика падает, но мама даже не останавливается. Он встает, трет ушибленное колено и бежит за ней, громко плача от обиды и боли.
По краю дороги росли ивы. Глядя на них, Вика всегда вспоминал детство, свое последнее лето в Студенке. Дальше вспоминать он не любил. Дальше шло неприятное — революция, Киев, Константинополь…
Вика шагал по широкой белой нормандской дороге. Сейчас поворот. За поворотом распятие, потом сад и голуби, кружащиеся над крышей дома Наталии Николаевны. Каждое утро и каждый вечер Вика ходил за шесть километров к Наталии Николаевне только для того, чтобы сказать ей: «С добрым утром» или «Спокойной ночи». Больше ему ничего не нужно было. Но все-таки если бы хоть раз застать ее одну!..
Вика остановился перед калиткой, вытер запыленные сапоги носовым платком, пригладил волосы, переложил васильки из правой руки в левую — так удобнее — и вошел в сад.
Только бы не покраснеть… Но сердце громко застучало, щеки залились краской, а ноги стали чужими и тяжелыми.
Сад был небольшой. В конце обсаженной розами дорожки белел дом. Наталия Николаевна пила кофе на веранде. И конечно, у нее уже сидели гости. Справа француз, черный, в круглых очках, слева толстый офицер-врангелевец.
Француз рассказывал что-то. Стекла его очков блестели.
Наталия Николаевна слушала, щурясь от солнца и тихо смеясь. Вика поднялся на веранду. Он чувствовал робость и злость. Она смеется… Значит, ей нравится…
Наталия Николаевна посмотрела на него, все еще щурясь, и протянула ему загорелую, голую до плеча руку. Вика торопливо поцеловал воздух, не успев коснуться губами ее пальцев.
— Здравствуйте, Наталия Николаевна! — Он неловко протянул ей васильки и еще больше покраснел.
Она, улыбаясь, взяла цветы:
— Сами собирали? Как это мило. Мама здорова? Хотите кофе, Вика?
Но Вика торопился уйти.
— Нет, спасибо. Мне надо домой.