Джинерва убила бы дочь и за меньшее преступление.
Помню, был период, когда Беатриче, мечтая сделать его «презентабельным» для родителей, связать с ним свою жизнь, пыталась убедить его стать моделью. «У меня есть связи, – говорила она. – Одна маленькая проба, и все. Два раза тебя щелкнут, ты только стой неподвижно». Но он ни в какую. «Я люблю письки, – оправдывался он, смеясь, – а не жопы». Прямо так и говорил, такими словами. В Беатриче он ценил именно эти две вещи. Стены в квартире пестрели мотоциклами и голыми сиськами. Сальваторе работал на кораблях и тоже испытывал недостаток в определенных вещах. Голые женщины у них были повсюду, во всевозможных позах. Но с нами – подчеркиваю – они всегда вели себя по-джентльменски.
Посмотрев немного «Моего соседа Тоторо» (Габриеле фанател от Миядзаки), они переместились в его комнату. Сальваторе был в море, и можно было бы провести вдвоем целую неделю, устроить себе замечательную жизнь, но им хватило того дня. Они раздевались в утреннем свете. Габриеле ждал ее месяцами, терпеливо, без спешки. И теперь Беатриче блистала, совершенно не стремясь спрятаться под одеялом.
Все были на работе или в школе; от соседних домов шла какая-то воскресная обволакивающая тишина. Лишь соседка высунется повесить белье да прогрохочет вдалеке стиральная машина, пробежит почтальон, прозвонит телефон у пенсионера снизу. Когда наступил ключевой момент, они прикрыли ставни. И все оставшееся время не вылезали из постели. Заказали на обед пиццу и съели ее, сидя на простынях. И так до четырех часов дня, когда Беатриче позвонила мне из автомата: «Я сегодня была у тебя, ок? Сейчас возвращаюсь домой». И бросила трубку.
У нее все прошло лучше, чем у меня. Не идеально, не как по маслу, конечно; но Габриеле был гораздо опытней Лоренцо, а Беатриче умела пользоваться своим телом. И к ее виску был приставлен этот категорический императив: нужно нравиться всегда. Нужно – и все тут. Она специально отстирала те джинсы. Не отдала домработнице, не бросила в корзину для белья. Сама тайно оттерла их марсельским мылом и повесила сушиться на ванну. Потому что хотела надеть их по тому же случаю, что и я; смыть мое пятно и прибавить свое. Вот для чего в итоге послужила наша кража.
Потом, насколько мне известно, эти джинсы за четыреста тридцать две тысячи лир вернулись вглубь шкафа, на верхнюю полку, да так там и остались.
11«Лиабель»
Я смотрю на часы: уже два. Квартиру я не убрала, мелкие дела не закончила и даже не пообедала. Пока писала, ушла в прошлое с головой. И теперь встаю из-за стола настолько ошалевшая, что с трудом узнаю свою нынешнюю жизнь.
Я подхожу к окну, смотрю на улицу и прохожих невидящими глазами. И спрашиваю себя: неужели у нас были разборки из-за Лоренцо тогда в лицее? Неужели из технического прибыл целый отряд, чтобы отомстить за Валерию? С удивлением замечаю, что смеюсь в полном одиночестве. Я оборачиваюсь, и мне кажется, будто вокруг меня по комнате кружат скутеры, развеваются выбившиеся из-под шлемов волосы, мелькают наклейки и надписи на бамперах. Да, дойти до рукоприкладства из-за парня, сцепиться из-за него, точно голодные львицы… Я качаю головой, открываю шкаф, ищу, что надеть на улицу. Но потом инстинктивно бросаю взгляд на так и не выключенный компьютер.
Неправда, что если никому не рассказать, то ничего как будто и не было. Еще как было. И я сознаю, что с самого начала избегаю одной темы. Намекаю и соскакиваю. Слегка касаюсь – и иду дальше. Так что эта тема продолжает решать за меня, распоряжаться тут. Но теперь хватит. Если постараться, можно уложиться в час и потом еще даже успеть по дороге в «Бараччо», съесть тост перед работой. И, может, станет легче.
Это не только абсурд, к сожалению, но и трагедия, когда женщины – тут я и о себе тоже – дерутся, рвут друг друга на части из-за мужчины. Который потом, целый и невредимый, идет дальше своим путем и свободно проживает свою жизнь, в то время как мы остаемся позади – с пустыми руками, изувеченные шрамами.
Мама с Никколо уехали из Т. утром шестого октября, в пятницу, часов в десять.
Накануне после обеда мама так маялась от скуки, что вздумала почитать. Никколо не было дома, мы сидели в гостиной вдвоем: я делала уроки, она размышляла. Вдруг она поднялась с дивана и стала изучать полки, не зная – как человек, который никогда не читает, – за что зацепиться взглядом. И среди сотен томов, выстроенных по алфавиту, выбрала «Фиесту».
Хемингуэй, втиснутый в эконом-издание, пожелтел за десятилетия и так бы и остался навечно в этом углу, если бы мама не решила его потревожить. Она отнесла его на диван, открыла, и тут же ей на колени выпала поляроидная фотография.
Поэтому я и ненавижу фотографии.
Потому что на этом снимке, выцветшем еще сильнее книги, где его спрятали или забыли, была девушка с косами и голой грудью. Дата: 23 апреля 1981 года, за пять месяцев до свадьбы мамы и папы. На обороте надпись: «Моему любимому П., твоя Р.».
Я повторяла греческий алфавит, когда услышала мамино шипение: «Вот подонок!» Прервавшись, обернулась к ней и увидела, что она, белая как мел, таращится на эту фотографию. Кому это вообще сдалось – засунуть жизнь, ее фрагмент, очередной момент в такое вот изображение, которое потом обязательно поймут неверно? Я не знаю, спросите у Беатриче Россетти.
Я не раскрою личность Р., ибо это было бы некрасиво. Она ведь теперь известный специалист по гравитационным волнам. Скажу лишь, что, как я узнала в дальнейшем, они с моим отцом были однокурсниками. И не только, разумеется.
– Мы уже были помолвлены двадцать третьего апреля! – сказала мама. – Два месяца как. А он все путался с этой!
В тот период она редко выходила за пределы квартиры. После прилюдной ссоры на Феррагосто она как-то погасла; июльский подростковый восторг улетучился, и она осталась в полной неопределенности, в сорок два года, с неустроенной жизнью, в чужом городе. Они с папой пытались как-то заштопать прорехи, сгладить углы, как говорится, но мы все из одних углов и ребер состоим, так что постоянно бьемся друг о друга. Они уходили на ужин в ресторан вдвоем, уезжали в воскресенье в какой-нибудь заказник, но в итоге всегда возвращались в ссоре. И причина была одна: дети.
– Ну конечно, – комментировала мама в тот день, – что это я себе вообразила? Со мной только трахаться можно, а она – интеллектуалка.
Папа предлагал, чтобы Никколо пошел учиться – хоть на вечернее или в частное заведение. Мама отвечала, что это бессмысленно: она знает, как сложно ему найти дорогу в жизни после того, как его постоянно лишали мужской заботы. Отец получал удар, прикусив язык, жалел о сказанном и переходил в контратаку: «Куда он, по-твоему, без диплома пойдет? Дальше наркоманить? Почему бы не отвести его к психологу?» – «Опять эти твои буржуйские замашки», – обвиняла она, высмеивая его. Они уходили в спальню и проводили целые часы в спорах, без сна. А потом мама нашла эту фотографию.
– Посмотри на нее, Элиза. Сто дипломов, а все равно шлюха шлюхой.
Она передала снимок мне. Я терпеть не могла, когда мама выражалась. Это было унизительно. Я в смущении взглянула на снимок; я не хотела видеть ничью грудь, но она заставила меня.
– Я его ведь спросила: почему ты выбрал меня, а не ее? Я не была беременна, когда мы обручились. Зачем ему понадобилось ее бросать? Я ни капельки не сомневалась, что он мне лапшу на уши вешает, и так оно и было!
Я положила фото на стол лицом вниз, стараясь не пересекаться с мамой взглядом: я не знала, что ей сказать. Ее личная жизнь не должна была становиться темой для разговоров; я не хотела знать о маме все, но она углубилась в детали, вынуждая меня краснеть.
Так что я ненавижу фотографии. Моих в сети так мало, будто я и не существовала никогда. Если коллеги или друзья решают сфотографироваться, я тут же сбегаю и прячусь. Каждый раз, как вижу Р. по телевизору в новостях или в научной передаче (а она теперь в очках, с короткими волосами с проседью), вспоминаю ее хипповые косы и соски – и, сколько ни стараюсь, не могу воспринимать ее серьезно.
Что отношения между мамой и папой висят на волоске, я уже понимала. Как и то, что вместе их удерживает какое-то непонятное, неправильное влечение. Раньше я никогда не хотела, чтобы они сошлись снова, но теперь мы жили в Т. все вместе, почти нормальной семьей, и нельзя было позволить им расстаться.
Я в приступе отчаяния сказала:
– Мама, папа тебя любит.
Мама захохотала.
Когда папа вернулся из университета, она набросилась на него. Я тогда еще не открыла все мамины потайные ящички, не обнаружила невероятные факты из ее прошлого, но теперь, вспоминая, как она накинулась на отца, понимаю, сколько хард-рока было в энергии ее пощечин. Негодование, обида за то, что отказалась от мечты, променяла ее на жизнь с ним; он то в Париже, то в Берлине, а она вечно дома с детьми, запускает одну стирку за другой. Отнюдь не нормальная, а даже жалкая жизнь была у моей матери. Потом они не выдержали, и он нашел кафедру в университете, а она в итоге пошла на фабрику. Что, впрочем, лучше, чем целый день сидеть дома и ждать, когда нужно будет забирать нас из школы.
Бас-гитаристка, исполняющая на сцене Led Zeppelin: от одной мысли у меня разрывается сердце. А та идиотская фотография разбила сердце моей матери.
– Я все могу вынести, но только не то, что ты всегда был влюблен в другую, – бросила она ему в тот вечер. – Слишком огромная ложь. Выходит, двадцать лет моей жизни – это сплошное вранье.
Папа взирал на нее ошарашенно, беспомощно. Ну как объяснить ей, что на самом деле ложь – то, что на фотографии? На его лице отчетливо читалось, что он бы предпочел влюбиться в Р., потому что с ней все было бы в сто раз спокойней. Но любовь зла – и вот вам очередное доказательство.
– Аннабелла, это просто студенческие глупости. Раз уж фотография столько здесь пролежала – значит, все это не важно. Видимо, она мне ее на память дала, откуда я знаю. Абсурд какой-то.