Элиза и Беатриче. История одной дружбы — страница 30 из 80

Я закрываю интернет и открываю Word. Возвращаюсь к любовнику. Потому что это правда, он у меня есть: это текст, который я пишу. И который до сих пор не знаю, как назвать: выпуск пара, дневник, роман? Но определения не имеют значения.

Я вспоминаю один из тех дней, когда Россетти еще не появилась. Была только Беа в бикини, растянувшаяся рядом со мной на песке на пустом пляже: сезон еще не начался. Она загорала, чтобы «подсушить прыщи», а я, завернутая по своему обыкновению в длинную и широкую, точно ночнушка, футболку, повторяла Фукидида. Широкое беспокойное море, островки и корабли до самого горизонта, история, которая, если писать ее со всей возможной точностью, становится, по словам Фукидида, «достоянием навеки». В какой-то момент мне надоело повторять «Историю Пелопоннесской войны» к завтрашнему опросу, и я спросила:

– А как вы с Габриеле познакомились?

Беа распахнула свои легендарные глаза, сделавшиеся на ярком солнце яблочно-зелеными.

– Помнишь мастерскую Дамиано? – начала она. – Прошлым летом у меня на скутере тормоза забарахлили, и я отвезла его туда чинить. Мама ждала меня в машине, даже двигатель не глушила. Я зашла и наткнулась прямо на этого потрясного красавчика, Эли. С голым торсом. Руки в масле, валяется под мотоциклом, помогает Дамиано. И тогда я скрылась из поля зрения матери.

Я думаю: как это было просто в четырнадцать лет. Ты заходишь куда-то – в мастерскую, в библиотеку, не важно, – и тут же начинается история любви, разрушительной, на всю жизнь.

Габриеле, со своим неграмотным итальянским, с тремя классами средней школы, должно быть, на лету схватил, что в этой девочке есть что-то необыкновенное. По словам Беа, они «взглянули друг на друга – и мир остановился». Потом она уже явно начала приукрашивать, привирать, выдумывать детали, потому что ее конек – не хроника, а роман.

Лучше всего я помню – и, вероятно, это единственный правдивый кусок в ее истории, – что на страже за помутневшим стеклом стояла колдунья Джинерва: с кондиционером на полную мощность, с идеальной укладкой и со страстным стремлением скорее попасть в свой излюбленный бутик. Беатриче понимала, что нужно срочно ловить момент, и потому, пригнувшись, прокралась в кабинет Дамиано, вырвала из блокнота листок, написала свое имя, домашний телефон и дала указание: «Когда будешь звонить, представься Винченцо из фотостудии Бараццетти». И назначила свидание на следующий день у дамбы на том самом пляже, где мы теперь лежали.

– Погоди, ты сама ему назначила свидание? – недоверчиво переспросила я.

Беатриче села, серьезно посмотрев на меня:

– Если рядом с тобой что-то сверкает, почему бы это не схватить?

* * *

Что-то я совсем увязла, Габриеле уже направляет мою руку. Надо бы навести порядок в моем повествовании, снова выйти на нужный курс.

– Отбирай главное, – принялась бы наставлять меня Беатриче. И действительно, не могу же я описать целиком весь 2001-й, 2002-й, всю нашу юность.

– Соблазняй, – приказала бы она. Но я тут одна, соблазнять мне никого не нужно. Я открываю дневники, перелистываю их, чтобы освежить память. С того жуткого Дня святого Стефана, на бельведере, и до весны 2003-го не произошло ничего заслуживающего упоминания. Что касается лично меня, то я лишь научилась взрослеть без матери.

Беатриче компенсировала эту пустоту, обманывала ее. Она – и я сейчас с волнением осознаю это – не давала мне жить дистанционно, как я всегда делала и как снова принялась делать после нашей с ней ссоры. Я была уверена, что ненавижу ее. И я ненавижу ее до сих пор.

Тем не менее теперь я почему-то надеюсь, что была для нее такой же заземляющей силой, как и она для меня, особенно в том трагическом 2003-м.

14Возвращение соек

Прошу, сделай так, чтобы он там был.

Хоть я и знала, насколько это маловероятно, но все-таки перед выходом из школы очень надеялась его увидеть. Прислонившегося к капоту машины, с сигаретой в углу рта. Я закрыла глаза, задержала дыхание и переступила порог. Спустилась на две ступеньки, сказав себе, что, возможно, вероятность все-таки есть.

Открыла глаза и вместо него увидела отца.

Я ненавидела одиннадцатое апреля, потому что каждый год вновь подтверждалось, что я ничтожество и что мои желания не исполняются.

Папа там был единственный, кому за пятьдесят. Все остальные – парни, едва получившие права, жаждущие засунуть язык в рот своим подружкам. Отец, как и они, припарковался во втором ряду с аварийкой, только волосы у него были с проседью и борода как у бен Ладена (и это еще не рекорд). В руках – штук двадцать роз, на лице – неуверенная улыбка человека, отважившегося на сюрприз.

К моему обычному ежедневному дискомфорту прибавилось еще и какое-то особое, злобно-неистовое разочарование. Мне захотелось пройти прямо к скутеру, не глядя на него. Но разве я могла? Он застыл столбом, скособочившись, такой беззащитный среди всей этой молодежи. Я почти что растрогалась.

И пошла ему навстречу.

– Что ты тут делаешь? – спросила я оскорбленно.

– Отвезу тебя в одно место, – ответил он, протягивая мне цветы. – Сегодня ведь твой день рождения.

Да, только я не хотела его праздновать. Вообще никак. Настаивала на этом. Никаких тортов со свечами, пиццерий, списков гостей, которые не придут. Я взяла розы, стараясь на них не глядеть. Они были красные.

– Я же просила, никаких вечеринок.

– Так и будет.

Я обернулась проверить, кто на нас смотрит. Никто. Но в разгаре подросткового возраста я жила с навязчивой идеей, что каждую секунду все за мной наблюдают. Сейчас я не могу понять, как мне удалось увязать этот эгоцентризм с убеждением, что я полное ничтожество.

Мои одноклассницы разъезжались на обед. Кто, сияя, вместе с парнем, а кто в одиночку на своем скутере. Никто не заметил цветов, никто меня не поздравил.

– Пообедаем в городе, потом сюрприз? – настаивал отец.

Жалкая правда заключалась в том, что альтернатив у меня не было.

Я забралась в «пассат», бросила розы на заднее сиденье и заметила записку, но читать не стала. Папа тронулся, я опустила стекло: стоял волшебный солнечный день. Чтобы отвлечься, я нашла радио радикальной партии.

За два года и четыре месяца, прошедшие с тех пор, как я прервала свой рассказ, кое-что, конечно, изменилось.

Двенадцатого сентября две тысячи первого я впервые пошла в газетный киоск в твердой решимости что-то понять. Днем раньше я внезапно открыла для себя историю и тот факт, что являюсь ее частью. Я увидела, как «Боинг-767» целится в бок башен-близнецов, как люди выбрасываются в пустоту с сотого этажа, как сталь и цемент в один момент превращаются в столб пыли. Кто тогда еще не родился, может поискать видео в интернете. А кто, как я, все видел, был вырван из повседневности и брошен в необъятную, пугающую реальность; поначалу даже невозможно было поверить, что это не кино.

До этого я еще ни разу не читала газет и не знала, какую взять. Выбрала «Манифесто» за заголовок: «Апокалипсис». И с тех пор каждое утро являлась в класс с газетой под мышкой, ощущая себя взрослой, и даже заработала несколько взглядов. Каждый день я внимательно изучала хронику и тематические статьи. Вот и одиннадцатого апреля две тысячи третьего, пока отец вез меня за город праздновать мой семнадцатый день рождения, я слушала оппозиционное радио, погрузившись в дебаты о войне в Ираке, о Буше, о Саддаме Хусейне и распространении демократии и взволнованно размышляя, что через год уже смогу голосовать. Закинув ноги на приборную доску, не пристегнув ремень, незаметно поигрывая во рту пирсингом, который был у меня теперь на кончике языка.

Я изменилась – но не радикально, слегка. И если и обхожу молчанием некоторые годы, то, повторюсь, лишь потому, что жизнь и писательство – разные вещи. И еще потому, что, как научила меня Беатриче, роман не терпит незаполненных дней, медленного вызревания событий, миллиметровых и миллиграммовых изменений в теле. Роман требует ускорений, напряжений, драматических сцен.

* * *

Отец припарковался у «Чезари» – популярной траттории на пляже в районе Фоллоники. Я выключила радио, подождала, пока он выйдет, перегнулась к розам и прочитала записку.

«Мои самые сердечные поздравления, Элиза, – было там написано. – Твой папа».

Я зацепилась за «сердечные», потом за «твой». За напряжение, сквозившее за этими двумя словами. Для романа это, конечно, не лучшая деталь, но мы с отцом провели несколько сотен вечеров рядом на диване, вдвоем, глядя в телевизор; а еще в сезон винограда папа мыл мне его по утрам перед уходом на работу. Сколько тележек мы вместе наполнили в супермаркете, сколько новостей обсудили за ужином с бокалом красного вина на каждого; сколько было недель и месяцев, в которые не происходило ничего, но которые в совокупности породили какой-то необыкновенный эффект, раз теперь эта записка так меня тронула.

Я положила ее в карман и побежала догонять отца. Зашла в ресторан, увидела его со спины, услышала, как он просит столик на двоих, и на мгновение даже всерьез подумала обнять его. Потом он обернулся, и я зажалась.

Было два часа, посетители заказывали десерты, размешивали сахар в кофе. Мы заняли место в углу с видом на море. Пляжи еще не работали – они должны были открыться после Пасхи. Пустой берег, заброшенный, без зонтов. Я быстро оглядела другие столики: все парами или семьями. «А мы кто?» – спросила я себя.

– Спасибо, – я показала на машину, имея в виду цветы.

Отец дернул плечами и притворился, будто читает меню.

Мы заказали одно и то же: спагетти с моллюсками и окуня, запеченного в соли. Папа налил воды, и мы помолчали немного; он разглаживал салфетку, я грызла хлебную палочку. Потом он решился заговорить:

– Мне бы хотелось поговорить о твоем подарке.

– Мне ничего не надо. – Я читала «левую» «Манифесто», и моя позиция по вопросу потребительства была очень жесткая.