– Ты ненормальная, – ответил он, лаская мои бедра и зад.
– Ты не можешь вот так приходить сюда, пользоваться моим телом, моей душой; не можешь познать меня и уйти, и жить дальше, будто ничего не произошло.
– Мне всего восемнадцать, тебе семнадцать!
– Ты должен поклясться.
– Но в чем?
Я сбросила на пол простыню, взяла «Ложь и чары» и открыла на том месте, где остановилась. Голая села на кровать и зачитала ему тихим голосом: «Не строй себе иллюзий, что будешь счастлива в браке со мной. Когда ты станешь моей женой, я смогу ходить на прогулку, в гости, бывать на праздниках, путешествовать по миру; но ты должна оставаться дома и ждать меня». – Я оторвалась от книги посмотреть на него: совсем не впечатлен. Я ткнула пальцем в книгу. – Это про нас с тобой! – Потом продолжила: – «Не думай, что, когда ты растолстеешь, постареешь, я буду меньше любить тебя, напротив… Твоя дурнота будет мне ближе, чем твоя красота, и потому я буду сходить с ума от любви».
Я подняла голову и взглянула на него.
– Ужас, – прокомментировал он.
Я закрыла книгу и с отчаянным нахальством человека, который все поставил на кон, бросила:
– Можешь ехать куда захочешь – в Рим, в Болонью. Можешь быть с кем хочешь, как и сейчас. Но я, Лоренцо, я – как Анна из этой книги. Я всегда буду ждать тебя. И еще я как Эдоардо, потому что меня в тебе интересуют не поверхностные детали, которые видны всем остальным, – тут я совсем завралась, – а те тайны, которые ты открываешь только мне. Если тебя вдруг изуродует в аварии, или ты серьезно заболеешь, или просто подурнеешь естественным путем, от старости, я все равно буду любить тебя, и даже еще сильнее. И всю жизнь буду хранить твои письма.
Ночь была не черная, а синяя. Наполненная звуками: море, листья на ветру, ночные животные. Лоренцо теперь казался взволнованным. Не ожидал от меня подобного заявления – до того литературного, до того эротичного. Хотя сейчас, через столько лет, оно меня немного смешит: такое вот подростковое бахвальство. И в то же время причиняет боль: до какой степени предсказуема была та бестолковая Элиза, приносящая себя в жертву ради того, чтобы сберечь первую любовь.
– Если ты останешься и мы займемся этим – любовью, сексом, не важно: название сути все равно не отражает, – то ты всегда будешь должен возвращаться ко мне. В тридцать лет, в шестьдесят. Потому что я была первой. И если сейчас мы рискуем сделать ребенка, погубить друг друга, если мы смотрим друг другу в глаза, как ты сказал, то после уже не должно быть запасного выхода.
Лоренцо нагнулся поцеловать меня. Я поняла, что поразила его. Да, я была категорична. Но в то время для меня не существовало ничего более категоричного, чем желание и тело, чем эта мудреная загадка, пугающая и манящая одновременно: секс. Я хотела взять верх над воспоминанием о дубе, уничтожить его. Показать, что я уже не та «чужестранка», только-только переехавшая в Т., которой была на момент нашего знакомства; что я изменилась, повзрослела. Игнорируя тот факт, что все это время нас связывала именно незабываемая магия встречи в библиотеке, о которой мы оба мечтали все детство, и что эта самая магия свела нас теперь лицом к лицу.
Я легла. Лоренцо разделся, навис надо мной. И – в моей постели, в то время как через две комнаты от нас спал мой отец, – поклялся, что женится на мне. И повторял это снова и снова. Так что же исчезает последним?
Теперь я знала ответ: нестираемый след, оставленный на теле; написанное слово.
17Роза есть роза
Не должны они умирать. Вообще. Наши матери. Потому что, когда они это делают, ты оглядываешься назад – и у тебя словно больше нет прошлого, нет пространства, нет ничего.
Джинервы не стало спустя пять дней после нашей беседы. Не случилось никакого «следующего раза», когда я должна была вернуться с ручкой и тетрадкой и записать историю загадочной Джин с тех сожженных фотографий.
Похороны прошли в субботу, девятнадцатого апреля. Утро, напоенное ароматом магнолий и жужжанием пчел, ярчайший свет и голубое небо невыносимо дисгармонировали с черными одеждами, похоронным катафалком и гробом красного дерева, водруженным на него для поездки на кладбище.
Когда Беатриче упала на него и обняла всем своим телом, я была с ней. Видела ее красные опухшие глаза, стекавшую на белый венок тушь, сопли в носу, дикие рыдания, искажавшие ее лицо, и не отходила ни на шаг. Отец, брат и сестра, родственники – все были позади, а я рядом. Ее единственная настоящая семья.
Машина уже собиралась ехать, а Беатриче все не отпускала ее. Она готова была взять материнский ноготь, волос, что угодно – лишь бы у нее осталось что-то материальное, что можно сжать в руке. Никто не осмеливался и слова сказать – ни водитель, ни священник, ни один из сотни присутствующих: по большей части были знакомые ее отца, а еще наш класс в полном составе в сопровождении синьоры Марки, Лоренцо, Габриеле, Сальваторе, мой отец. Лишь потрясенно наблюдали со стороны, как она терзается, не желая оторваться от матери, отпустить ее.
Я положила ей руку на плечо, тихо заговорила. И говорить пришлось долго, но в конце концов она прислушалась. Оторвала от гроба щеку, потом руки, потом грудь. Вытащила из венка розу, спрятала в карман.
Это было настоящее мучение. Теперь, когда я вспоминаю, у меня даже нет сил рассказывать дальше. Поэтому, прежде чем продолжить, я хочу на минутку вернуться назад и еще немного побыть в постели с Лоренцо в первые утренние – или последние ночные – часы. Они как пещерка во времени: все еще спят, никто тебя не видит и не слышит, и ты существуешь абсолютно свободно.
На странице в дневнике, датированной тринадцатым апреля, семнадцатилетняя я написала: «Самая счастливая ночь в моей жизни».
Лоренцо пробыл у меня до семи. Потом мы услышали, как встал отец; он прошаркал тапочками по коридору, закрылся в ванной, и мы стали прощаться. Лоренцо оделся, я открыла ему окно. Сидя на подоконнике, он поцеловал меня и сказал: «Мы помолвлены». Потом спрыгнул вниз, поднял свой «фантом» и умчался прочь.
Прижавшись лбом к стеклу, я вслушивалась в удаляющийся звук мотора, пока снова не воцарилась воскресная тишина. И ошеломленно выговаривала распухшими от поцелуев губами: «Мы помолвлены, помолвлены, помолвлены»; повторяла до изнеможения.
Было торжественно объявлено, что с этого дня все меняется: мы будем вместе гулять по корсо Италия, не скрываясь; в школу будем заходить и выходить держась за руки; будем пробовать тайно встречаться в туалете между уроками и молниеносно заниматься любовью, а потом возвращаться в класс с дерзким выражением лица и спутанными волосами. По пятницам и субботам Лоренцо будет забирать меня на своем «гольфе» и везти на ужин. Я наконец-то познакомлюсь с миром – рестораны, дискотеки, парковки, где можно уединиться за мутными стеклами; пляжи, где можно устроиться под одеялом.
И мы больше не будем переписываться по интернету.
Я услышала, как отец пошел на кухню, поставил на огонь кофе, и надела пижаму. Потом осмотрела простыни: испачканные. Подумала, что займусь ими позже, сама, и впервые ощутила себя не девочкой, которой стирают белье другие, а замужней женщиной, которая распоряжается по дому. Я решила: если забеременею, то мы оставим ребенка. Вырастим его вместе в Болонье, пока будем учиться в университете. Потом вернулась в кровать: если встать так рано, отец что-то заподозрит; да я и в самом деле до смерти хотела спать.
Всю ночь мы разговаривали, почти соприкасаясь губами, и снова и снова занимались любовью – неспешно, спокойно, рассказывая и открывая друг другу все секреты.
Именно в ту ночь Лоренцо впервые поведал мне о своем брате Давиде.
Я удивилась, поскольку помнила, как Беатриче говорила мне на пожарной лестнице, что он единственный ребенок в семье.
– Все так думают. Кроме тех, кто уже давно нас знает. Потому что мои теперь даже не упоминают о нем. Ведут себя так, будто он умер. Но у меня есть его номер, и мы тайно общаемся.
– А сколько ему лет? – с любопытством поинтересовалась я.
– Тридцать.
– Такой взрослый! А где он живет?
– Где придется. Два года был в Индии, год в Бразилии. Но при этом постоянно возвращается в Болонью: он бросил университет перед последним выпускным экзаменом, и у него там осталась куча друзей.
– Ты поэтому тоже хочешь туда ехать?
– Он изучал античную литературу. И всегда был кем-то вроде вундеркинда. В лицее уже декламировал по памяти «Царя Эдипа» на греческом. Одевался Сократом и ходил по улицам Т., приставая к людям с философскими вопросами. Представь – идет паренек в тунике, сделанной из простыни, заходит в спортбар и спрашивает у пенсионеров, которые раньше в порту работали: «Что такое счастье?» – Лоренцо засмеялся, и я догадалась, что он гордится братом. – Они ему отвечают что-нибудь вроде «Когда в лотерею выиграл» или «Когда баба есть». А он подсаживается к ним и принимается разъяснять Платона. – Улыбка на его лице погасла. – Когда я сказал своим, что выбрал Болонью, мать вылетела из кухни, а отец прямо разъярился. Пришлось в качестве компенсации пообещать, что запишусь на что-нибудь техническое. Электроника, энергетика – еще не решил.
– Но это несправедливо! – возразила я. – Ты же хотел на филологический.
Лоренцо засмеялся:
– Ничего, зато ты писательницей будешь.
Комната постепенно наполнялась светом, и лицо Лоренцо обретало цвет, детали: родинка на щеке, шелушение на губе. Я не понимала, как он мог сдаться в восемнадцать.
– Почему твои его так ненавидят?
– Из-за травы.
– Ну, мой брат тоже…
– И за то, что не зарабатывает, как люди, а занимается какой-то несерьезной и, как они говорят, хипстерской работой на другом конце земного шара. А ведь он по-настоящему боролся с наркотрафиком и картелями, обучал неграмотных детей в деревнях. Но самое главное то, что они не могут простить ему одно обвинение, в которое я не верю. Он бы никогда не причинил никому зла, он даже пауков и мух не убивал. Подумай, как он мог помогать анархистам-повстанцам в организации поджога?