Перед тем как сесть за стол, она позвонила отцу и сказала, что не вернется. Чего просто не могло случиться при жизни матери. Объяснила, что ей необходимо быть вдали от всех предметов, фотографий, воспоминаний, потому что видеть их каждый день – мучение, которое она вынести не в силах. Ее отец в конце концов уступил – и тоже лишь потому, что Джинервы больше не было. Без нее все стали более свободными. И более одинокими.
После ужина папа достал из шкафа чистое белье и полотенца, застелил постель в комнате Никколо, которая теперь перешла к Беатриче. Я одолжила ей пижаму и пару трусов, зубную щетку и расческу, потому что она была словно потерпевшая кораблекрушение посреди океана. Правда, позже в ту ночь, уже в темноте, она проскользнула в мою комнату, и в итоге мы заснули вместе (как и весь следующий месяц). Во сне она плакала и обнимала меня.
Поначалу она была очень жесткой. И становилась жестче с каждым следующим днем, подтверждавшим ее утрату. Вранье, что жизнь продолжается. Беатриче брала телефон, проматывала контакты, замирала на номере матери – и осознавала, что не может ей позвонить ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра: никогда.
Потребовалось две недели, чтобы вернуть ее в школу. По утрам она не хотела ни вставать, ни завтракать, и приходилось заставлять ее. Потом я нарочно красилась сама, чтобы побудить к этому и ее; придирчиво и с интересом выбирала одежду, потому что хотела, чтобы и она это делала. Органайзер Джин так и валялся на шкафу; я ни разу не открыла его, ни разу даже не поглядела на него: он был словно радиоактивные отходы, которые требовалось захоронить после катастрофы. Но все остальные обещания я сдержала.
За диетой следить не пришлось: Беатриче очень быстро потеряла десять килограммов, набранных за время болезни матери. Пожалуй, сложность как раз была в том, чтобы убедить ее есть. А еще выходить из дома, стричься у Энцо, встречаться с Габриеле, вернуться в спортзал и тренироваться.
Каждое воскресенье я ходила с ней навещать ее отца, который заметно сдал. Он столько времени проводил перед телевизором, что забывал бриться и вообще смотреть в зеркало. Одежда была все так же выглажена и накрахмалена благодаря Светлане, но лицо он запустил, и оно приобрело какое-то нелюдимое выражение. Людовико превратился в хулигана, и в конце года его отчислили. Костанца не осталась в университете, как предсказывала Беатриче, а наоборот, бросила занятия и засела дома. После напряженного обеда и вымученных разговоров Беатриче поднималась в свою комнату и что-нибудь оттуда выносила: CD-плеер, книгу, джинсы, футболку. Затем заходила в комнату с портретами и брала с полок один альбом. «Все равно, – сказала она мне однажды, – никто, кроме меня, смотреть их не будет». После этого мы пили кофе вместе со всеми и возвращались на виа Бовио.
Я потеряла мать и брата, но взамен получила отца и сестру. И надо признать, что, когда траур ослабел, все это начало мне нравиться. Я любила ругаться с Беатриче из-за ванной, где она торчала часами, любила ходить с ней за покупками в супермаркет и расшифровывать написанный отцом список, заниматься бок о бок до вечера, одновременно наводить порядок в наших комнатах, вместе убирать со стола в кухне, смотреть телевизор. Только в пятницу и субботу мы отлеплялись друг от друга, чтобы встретиться со своими парнями. Я была изгнана из ее дома – и теперь сама стала для нее домом. Период был тяжелый, но при этом и загадочно прекрасный, и соединил нас, как я тогда думала, навеки.
С течением времени – но прежде всего благодаря одной идее моего отца – Беатриче снова стала прилежно учиться, записалась на танцы и, как я и ожидала, начала встречаться с Габриеле. Вот только…
Оставалась та роза, которую она выдрала из материнского венка, перед тем как закрыли дверцу катафалка. Белая роза, которую она потом привяжет на нитку и подвесит во мраке шкафа, чтобы засушить и оставить себе в виде чего-то осязаемого, тайного.
Эта роза – единственный предмет, который Беатриче фотографировала годами. И хотя та уже совершенно иссохла, истончилась, она продолжала заполнять альбомы смазанными поляроидными снимками. Целая фотогалерея – бледная, бесцветная – из одной-единственной розы. До того, как я стала фотографировать Беатриче по десять раз на дню, и задолго до того, как ее лицо в великолепном разрешении – с одними и теми же улыбкой и взглядом, неизменное, как и этот цветок, – завоевало не хуже пластика планету, у нее в шкафу хранился его засохший стебель. А может, и до сих пор хранится.
18Блог
Думаю, папа хотел как-то отвлечь ее от переживаний, потому и выдал эту идею насчет блога. Ему тоже было тяжело смотреть, как она целыми днями торчит на диване, глядя черно-белые фильмы и отметая любую возможность вернуться к жизни.
Когда начались летние каникулы, у нас появилось море времени – ничем не заполненного, застывшего. За июнь мы закончили переводы с греческого и латыни, проштудировали романы из списка синьоры Марки и даже сделали задания по физике и математике. Впереди было еще два месяца – в самый разгар африканского антициклона.
Не сказать чтобы это было проблемой: Беатриче отказывалась выползать на улицу, и к тридцатому июня мы с ней – бледные, словно шведки, – еще даже ни разу не сходили на море. Впрочем, лето 2003-го уж точно помнят все. Иногда, чтобы охладиться в разгар дневной жары, мы в мокрой одежде ложились на кафельный пол. Это доказывало, что «Манифесто» от двенадцатого сентября говорила правду: начался апокалипсис, и его уже было не остановить.
В середине июля Беатриче согласилась ходить на пляж, но только в семь утра, когда там еще никого не было. Помню наши заплывы до дальнего буйка, взмахи рук, рассекающие тишину и неподвижную воду, еще не замутненную массовым купанием. Мы переводили дух, уцепившись за буек, и молча созерцали мерцающие в дымке острова. В девять часов пляж начинал заполняться, и мы сбегали домой.
Я не отходила от нее. Ссорилась с Лоренцо, потому что он хотел свозить меня на Джильо, на Эльбу, а я не желала покидать Беатриче. Мы встречались с ним на полчаса-час около дома, словно я сидела под домашним арестом. А потом я снова хоронила себя вместе с ней на целые дни. За запертыми окнами и дверями, чтобы не входила жара, за опущенными жалюзи: внутри стояла вечная ночь. Я еще никогда столько не читала, и должна сказать, что и Беатриче погрузилась в чтение.
Романы средней длины, вроде «Воспитания чувств», мы проглатывали за два дня. На «Войну и мир» ушло девять. Мы читали сидя друг против друга на диване, скрестив ноги, направляя на себя вентиляторы. В трусах и лифчиках, одинаково истекая по́том. Прочитав по роману, менялись книгами; если нас что-то цепляло, принимались обсуждать до ночи. Однако, несмотря на мое единственное убеждение (политическое, религиозное, не важно), я должна признать: Беатриче книги не спасали.
Она пожирала их, но лишь для того, чтобы не думать. И не позволяла им процарапать свою броню, вселить тень сомнения, зародить перемену. Словно бы с самого начала решила, что на страницах лишь сказки, а истина – где-то в другом месте. В действии – в том, что явно и, может, даже кардинально влияет на других. В том, что можно увидеть.
Для меня было нормой проводить лето подобным образом: все на море, раздетые на всеобщее обозрение, а я прячусь и прошу помощи у литературы. Но для Беатриче – нет, для нее лето всегда означало конкурсы, дефиле в бикини на пляже, портреты и заметки в местных газетах. Вместе с ее матерью ушли и все связи с тесным миром провинциальной моды. И прежде всего умерли желание и мотивация. Не скажу, что я ни разу не подумала достать тот органайзер и прекратить летаргический сон. Не надо меня недооценивать. Просто я всерьез надеялась, что Беатриче в отсутствие матери начнет походить на меня.
Наступил август. Книги уступили место DVD-дискам. Беатриче, свернувшись клубочком, следила за не знаю уж которой по счету историей. Она вдруг подсела на классику, на то, что не теряет актуальности. Вероятно, получив от жизни такой удар, она нуждалась в каком-то более структурированном повествовании. А может, где-то в глубине сознания она не отказалась от прежних планов, и все это являлось частью ее становления, ее инстинктивного, гениального самообразования: чтобы добиться желаемой эстетичности, превратиться в икону, нужно было помериться силами с профессионалами.
И потому она отправляла меня в «Блокбастер» за вестернами Серджио Леоне, за полной фильмографией Феллини и даже иногда за шедеврами неореализма. Я в купальнике летела на своем «кварце» по опустевшим после обеда улицам – по раскаленному асфальту и под атакующим мой шлем сокрушительным светом. Возвращалась с тремя фильмами сразу, и мы проглатывали их тут же, один за другим.
Однако было ясно, что так продолжаться не может.
За два дня до Феррагосто папа решительно вошел в гостиную, поставил на паузу «Маму Рому» и обратил к дивану на первый взгляд безобидный вопрос:
– Почему бы вам блог не завести?
Я даже головы не повернула. Кажется, фыркнула и возвела глаза к небу со своей обычной спесью и предубеждением, припасенным для любых его предложений. Но волшебное существо, живущее внутри Беатриче, оторвало взгляд от безутешного лица Анны Маньяни и перевело на моего отца.
– Блог? А что это?
– Это нечто вроде дневника, – воодушевленно ответил он. – Только не для того, чтобы уйти в себя. А чтобы рассказать о себе другим, знакомиться, создавать отношения, открыться миру.
Беа тут же потеряла интерес:
– Не люблю писать.
Я встала, чтобы взять пульт и снять фильм с паузы. На этом все могло и закончиться. И Беатриче могла бы спокойно не превращаться в явление вселенского масштаба. Восстановиться после трагедии другим способом – оставаясь моей подругой.
Однако отец не отставал:
– Не нужно там писать «Войну и мир». Вы можете вести его вместе. Говорить о себе, о своем городе, о фильмах, которые смотрите. Обмениваться мнениями с другими девочками, которые живут где-то далеко.