Ricchi e Poveri, Dik Dik и Бальони. «Мою душу» он пел так, что люди на праздниках вставали из-за столов, бросая недоеденные десерты, и во все горло подпевали ему, водя по воздуху огоньками зажигалок.
Из имущества у него, похоже, был только «харлей-дэвидсон», на котором он грохотал по долине, нарушая сон оленей и стариков, подвергая опасности игравших на дороге в мяч детей мигрантов, захвативших старые дома. Все остальное он тратил на лампы для загара, отбеливатели для зубов, самые модные кроссовки и алкоголь, море алкоголя. Я уверена, что всю их совместную жизнь моя мать кормила его, зарабатывая на фабрике головных уборов. «Я мечтатель, – любил он говорить, – одеяло из звезд и подушка из мха на берегу реки – вот все, что мне нужно». Однако я не могу назвать его плохим человеком. Мой брат ненавидел его потому, что не избавился от эдипова комплекса, и еще за пристрастие к песням группы Cugini di Campagna. Но я, преодолев свою первую неприязнь, начала понимать его. И даже полюбила.
Вечером десятого сентября, вернувшись после трехлетнего отсутствия, я сразу разулась, чтобы снова ощутить прохладу плиточного пола. И принялась пританцовывать в каждой комнате, узнавая мебель, уцелевшую при переезде в двухтысячном. Высовывалась в окна, из которых раньше разглядывала окрестности и подмечала детали, упражняясь в зоркости. Вот поля, траттории, скворцы в небе, далекие фабричные крыши, железная дорога – и дальше уже ничего не видно. Я таскала за собой Беатриче, сжимая ее руку, словно она могла разделить мои переживания при виде полочки, где стояли запылившиеся учебные пособия из начальной школы и две Барби с подстриженными волосами. Наконец я вышла на балкон и очутилась прямо перед ним.
Он был в трусах. В расстегнутой рубашке, с волосатой грудью и крестиком на шее. Пил пиво, покачиваясь на раскладном стуле и устремив взгляд на уходящие за горизонт кукурузные поля и железнодорожные пути. Я онемела. Перед этим Никколо приехал на станцию, передал мне ключи от дома, но не предупредил, что внутри будет жених. Оторвав глаза от последнего прибывающего «Минуэтто», он нахмурился и внимательно осмотрел меня.
– Е-мое, ты прямо копия матери, – заключил он и улыбнулся – смущенно, доброжелательно. Потом снял ноги с перил, начал вставать с шатающегося стула и чуть не упал. – Очень приятно. Я Кристиан. Не Кристиано.
Я вернулась в кухню с колотящимся сердцем. Я не могла поверить, что мама влюбилась в подобного типа: с крашеными и покрытыми гелем волосами, с золотой цепью, как у бандита, и в молодежных кроссовках. По внешнему виду он ей определенно подходил, однако сравнения с отцом не выдерживал.
Беатриче покусывала нижнюю губу, чтобы не рассмеяться, и явно забавлялась. Помню, как я с ненавистью взглянула на нее:
– Что тебя так веселит?
– Да ты его видела?
Мы сбежали в прихожую, чтобы нас было не видно и не слышно, но на всякий случай все равно говорили шепотом.
– Потрясающе, он словно из того романа… Как он называется? Который мы летом читали.
– Перестань.
– Светло-охряные волосы гармонируют со светло-зеленым. Ну, вспомни, как там эта книга называлась, где герой – качок…
– Грациано Билья[19]?
– Точно! Такого мужлана я еще в реальности не встречала!
Я тоже. Но, поскольку мама решила выйти за него, я почувствовала необходимость защищать его.
– Какая разница, какого у него цвета волосы? Ты на свои недостатки лучше посмотри. Всех бы тебе обосрать.
Вернулся мой брат и встал в дверях как вкопанный. На плече – свернутый надувной матрас, на котором мы с Беа должны были спать, в руках – насос. На станции он даже не высунулся из машины, чтобы поприветствовать Беатриче, не удостоил ее ни единым взглядом. А вот теперь вдруг заметил. Его оценивающие глаза бросали обвинения: потребительница, пошлячка, рабыня системы. Беатриче же посматривала на него лукаво и многозначительно; еще бы, это ведь мой брат – штук двадцать пирсингов на лице и еще два в сосках просвечивают через футболку, словно источенную червями. Она уже целую вечность мечтала подразнить его.
– А где мама? – спросила я.
– Кажется, внизу, розы поливает. Но ты сначала мне помоги.
Он всучил мне компрессор. Мы все втроем пошли в его комнату, лавируя между полными пепельницами, пустыми бутылками, комками носков, мундштуками. Я помогла Никколо надуть матрас, нашла в шкафу чистые простыни и постаралась отодвинуть нашу постель подальше от его кровати. Беа же и пальцем не пошевелила, только поглядывала на него и усмехалась, пока он пытался ее игнорировать.
Потом я ушла, оставив их вдвоем.
Кирпичный семиэтажный дом, бывший для меня в детстве целым миром, теперь как-то измельчал и постарел. Я быстро спустилась по лестнице, держась за поручень, и высунулась в железную дверь, которая вела во двор: безграничное на детский взгляд пространство, где мое одиночество могло трансформироваться в игру, чтение, какие-то фантазии, ибо мама всегда была занята, друзья Никколо – все мальчики и гораздо старше меня – смотрели на меня свысока, а других детей во всем доме не было.
И вот этот огромный двор превратился в какую-то дыру. Я пошла по нему, ощущая несократимую дистанцию, которую время создало между нами, наблюдая тут и там маленькую себя: вот я прыгаю через веревочку, помешиваю зелье из листьев, сижу на стене в компании библиотечной книги. И потом среди этих призраков я заметила свою мать. Она стояла спиной и поливала цветы.
Сколько мы не виделись? С Пасхи – больше четырех месяцев. Всякий раз, когда она просила меня приехать к ней, потому что сама не могла из-за работы (или Кристиана?), у меня не доставало смелости.
На ней был голубой комбинезон и соломенная шляпа для защиты от солнца, чтобы не темнели веснушки. Резиновым шлангом она поливала розарий и грядки с помидорами, которые разбила в общественном дворе. Я остановилась, наблюдая: она брызгала водой в воздух, рисовала круги, направляла струю в рот и пила. Так и не повзрослела; хотя казалась более хрупкой, и спина как будто немного согнулась. В свои неполные тридцать четыре я признаю, что мы всю жизнь разгадываем тех, кого должны знать лучше всего, что родители и дети остаются друг для друга загадкой. Но в семнадцать – нет.
– Мама, – позвала я.
Она изумленно повернулась. Мы не разговаривали после того звонка, когда я заявила о своей ненависти. О том, что я еду в Биеллу с Беатриче, я написала только Никколо за две минуты до отправления поезда; она, наверное, не поверила. Закрыв кран, мама побежала мне навстречу, и мне пришлось заставить себя не сделать то же. Часть меня хотела снова броситься к ней на грудь, но вторая часть зорко бдила, оплакивая другую мать.
Нормальную мать. Ответственную, миролюбивую, внушающую доверие, умеющую заплетать мне косички и печь торты. Женщину, которая не является женщиной, не имеет недостатков, не имеет других дел, кроме как растить меня и крутиться вокруг меня всю свою жизнь. Ни желаний, ни любовников, ни секретов, ни провалов. Всегда только правильные слова, улыбка наготове, все ради моего блага. Можно ли требовать от человека такой жертвы? Нет, потому что это нереально. Более того: несправедливо. Но тогда во мне упорствовал маленький испуганный тиран. Я, не шевелясь, парализованная противоречиями, позволила обнять себя. Я любила ее и отталкивала. Ощущала вину и злобу. Она была жалкая – и божественная.
– Спасибо, – все повторяла она, покрывая меня поцелуями, – не смогла бы я без тебя радоваться на свадьбе.
– Мама, – спросила я, высвобождаясь и заглядывая ей в лицо, – неужели это так необходимо?
Вокруг глаз – сетка морщин, которых я раньше не видела. Но глаза восторженно сияют – как у новорожденных, только-только вступивших в этот мир, или как у поэтов перед смертью. У меня в кабинете есть фотография Марио Луци в 2005-м: тот же взгляд, что и у мамы тогда. Полное слияние со вселенной, нерелигиозное поклонение небу, земле, животным, растениям.
– Я уже отказывала себе, Элиза… – Она разволновалась, не закончила фразу.
Тогда я еще ничего не знала о «Лиловоснежках», но теперь не сомневаюсь, что она намекала именно на это.
– Вы уже большие, а у меня есть работа на шляпной фабрике «Черво», я там чувствую себя полезной. Видела бы ты, как я пришиваю подкладку к шляпам! Но этого же недостаточно.
– Когда вы познакомились?
– Перед Рождеством.
– То есть уже месяцев девять? – рассеянно спросила я.
– А как он здорово поет и играет! – сообщила мама, краснея. – Ты должна это услышать. Я не могу жить по-другому, иногда мне нужны безумства. Иначе меня словно душат.
Что я могла на это возразить? Что потом от ее безумств страдают другие?
– Прошу тебя, будь на моей стороне, – попросила она.
Я помогла ей собрать помидоры к ужину, срезать розы для букета – бутоны, которые вот-вот раскроются. Представила, как папа сидит в Т., одинокий и печальный. Захотелось позвонить ему и сказать: «Ты хотя бы смог с ней развестись. А я так никогда не смогу».
Мы вернулись в дом. Мама потащила меня на кухню и представила нас с Кристианом друг другу. Он смотрел «ТелеБиеллу» в ожидании репортажа с праздника в Гралье, где он, по его словам, выступал в прошлую субботу.
– Видел, какая она у меня красавица? – спросила мама. – В табеле одни девятки и десятки.
– Настоящий цветок, – отозвался тот. – Редкий и ароматный, как ты.
Мама покраснела, поцеловала его в губы. Я чуть не умерла, но вытерпела. Села на стул, на который она мне указала: в середине. Кристиан поднялся, открыл холодильник, набитый пивом. Достал одно для меня, одно для мамы, третье и четвертое для себя. Я быстро поняла, что у него есть некоторые проблемы с выпивкой, не догадываясь, однако, о масштабах. Тем более что он от алкоголя не становился ни печальным, ни агрессивным, а лишь злоупотреблял второсортными метафорами. Он спросил, какую музыку я слушаю, нравится ли мне Васко. Я ответила, что не слышала его, потому что у меня были только диски, которые давал мне Никколо. Кристиан вздохнул: