– Я пишу одну очень важную вещь и должна ее закончить.
– К Рождеству?
– Ну, как можно скорей.
– Это что, статья?
Вот всегда дети с миллиметровой точностью засовывают тебе палец в рану, и меня это выбешивает.
– Ой, никогда ты моей работой не интересовался, и именно сегодня вдруг приспичило? Я пойду воду для бульона греть, уже час.
Я оставляю его заканчивать игру, которую он поставил на паузу. Иду на кухню, набираю воду в кастрюлю, бросаю бульонный кубик и машинально включаю телевизор. Там новости, но мне некогда следить за ними: я занята тем, что накрываю на стол и обвиняю себя за это утро, проведенное в библиотеке над книгой про этрусков, а не с сыном за украшением рождественской елки. Я всю жизнь обвиняла свою мать, а в итоге стала даже хуже нее.
Бульон готов, я кидаю тортеллини и слышу имя Беатриче. Как обухом по голове. Бам! Оно выстреливает из телевизора. Как кулаком в грудь. Я резко оборачиваюсь, словно меня выследили и накрыли. По TG2 тоже о ней говорят, боже ты мой. Целый репортаж – и не в конце, после культуры и спорта, а в середине. Я сжимаю половник, цепляюсь за него. Валентино приплелся на кухню с мобильником в руке, садится, не отрываясь от экрана, потом поднимает голову и видит Беатриче во весь экран:
– Абсурд какой-то это все, да, мам? О ней везде говорят. А ты знала, что она из Т.?
Я снова отворачиваюсь к плите, помешиваю тортеллини, следя, чтобы не переварились. Меня прошибает холодный пот.
– Ну да, – комментирует он мое молчание, – ты же небось даже не знаешь, кто она, Россетти. В общем, она из Т., твоего возраста, и, может, вы там даже пересекались где-нибудь. – Он смеется над абсурдностью такой возможности.
Не хочу снова врать сыну и потому упорствую в своем молчании и лишь молюсь, чтобы репортаж скорей закончился. Ставлю на стол тортеллини, тарелки. Когда мы начинаем есть, новости сменяются потоком бессмысленной рекламы.
Вале ест с удовольствием: это его любимое блюдо. В какой-то момент я решаюсь и, не донеся ложку до рта, говорю:
– Дай мне два часа. Не больше, обещаю. Я правда должна дописать эту вещь, это жизненно важно. Потом спустимся в подвал, клянусь тебе, и принесем елку.
Вале, бросив на меня косой взгляд, разочарованно берет телефон и делает вид, будто кому-то отвечает.
– Елку ставят восьмого декабря, а не двадцать четвертого. Пиши себе сколько влезет.
Я кладу ложку, подавив глубокий вздох. Очень трудно не вывалить перед ним сейчас на скатерть всю правду.
Пересекалась ли я с Россетти? Пересекалась?
Одиннадцатого апреля 2006-го Беа забыла про мой день рождения. Шокирующий случай, затмить который смогло лишь другое преступление, совершенное ею в тот день вечером: она рассталась с Габриеле по телефону. Все так сошлось, что и Лоренцо, которому – не помню зачем – срочно приспичило уехать в Т., тоже про меня забыл, и я, злая как черт и сочащаяся ненавистью, подслушала весь разговор.
Между ними уже несколько месяцев – вероятно, с самого сентября – тянулась какая-то резина. Не такой они были парой, чтобы сохранять отношения на расстоянии, – ничего у них не было общего, кроме плотского влечения. К тому же оба нищие, с трудом скидывались на один билет на поезд, встречались редко и неудачно, сразу же занимались любовью, а потом все выходные ссорились. Габриеле в Болонье терялся, Беатриче больше не хотела бывать в Т. Все резко ухудшилось, когда он потерял работу, а она с идеальной синхронностью впала в депрессию. Габри при всем желании не мог ей помочь. И никто не смог бы. Чтобы ожить, Беатриче нужен был «Кэнон» за три тысячи евро и все остальные прибамбасы, которыми эта проклятая Селла ее обеспечила.
Как раз десятого апреля Беатриче вернулась из Парижа и обессилено, но удовлетворенно рухнула на диван:
– Ох, какая красота! Я там вообще не спала!
В золотых туфлях от Лубутена – и, когда я спросила, кто их ей подарил, она испустила деланый вздох, который меня выбесил. Рассказала, что жила она ни больше ни меньше в L’Hôtel, «где умер твой Оскар Уайльд». Ела устриц каждый вечер: «Пятьдесят евро за четыре устрицы, Эли, представляешь?» И прямым следствием этой поездки явилось то, что на следующий день она, не удостоив меня ни подарком, ни даже поздравлением, взяла телефонную трубку с намерением, о котором я уже сказала.
Начала она с того, что денег мало, – и потому сразу к сути. Обвинила Габриеле в том, что он висит у нее камнем на шее. Мешает взлететь и завоевать весь мир. Она не собирается больше приезжать в «этот сраный город» и терять время; она не может больше позволить себе убивать выходные – она, которая теперь останавливается в L’Hôtel, имеет доступ к престижным мастер-классам в Риме, Париже, Цюрихе. Ей нужно общаться с оригинальными, богатыми, продвинутыми, а он сидит на пособии по безработице, не имеет ни целей, ни амбиций, живет в какой-то конуре, и для счастья ему достаточно двух косяков, пары пива и мультика Миядзаки. Он так и превратится в прах, не оставив на этой планете ни малейшего следа; она же намерена вырыть целый кратер.
Она резала его живьем. Лишила возможности защищаться или перейти в контратаку. И настолько неистово, расчетливо, холодно, что я все порывалась распахнуть дверь, за которой пряталась, и прекратить эту бойню. Габриеле был – и, думаю, остался – хорошим человеком и не заслуживал такой расправы. Но какое я имела право вмешиваться? К счастью – или к сожалению – через десять минут деньги закончились. Послышался звук разом рухнувшего на постель тела, заскрипело железное основание, сетка, и раздался отчаянный плач, длившийся всю ночь.
И вот опять: сколько раз я порывалась постучать? Спросить: почему, Беа? Ведь это твой парень, твой первый. Может, ты и не влюблена в него больше, но все же хорошо к нему относишься, ты привязана к нему, я знаю, я уверена. И потом, почему именно сегодня? Даже меня не поздравила.
Но я безмолвно опустилась на пол, прислонившись виском к дверному косяку, и долго слушала эту заглушаемую подушкой боль, эти безутешные рыдания. «Собой становишься, когда предаешь того, кого любишь, чтобы не предавать себя». Почему я не постучалась?
Потому что знала, что я – второй камень на ее шее.
Наступил май, потом июнь. Блогеров теперь было много, о Беа начали говорить, и она со своими дефиле и фотосессиями снова стала хорошо зарабатывать, как при Джинерве. Она уже была почти как нынешняя Россетти – манеры, цвет волос, очищенный от тосканского акцента выговор. Для завершения образа не хватало лишь одной детали, последнего, но решающего штриха. Но чтобы добавить его, требовалось сначала избавиться от меня.
Дома она проводила гигиенический минимум времени – сходить в душ, переодеться. Ничего мне не рассказывала, всегда витала где-то там, снаружи. И лишь наружность имела значение: ведь мысли не видно, а тело и одежду – да. Она стала высокомерной, я ее просто не узнавала. Я же, со своей стороны, чванливо сидела под университетскими фресками, ходила на занятия по романистике в полной уверенности, что держу в руках ключи от будущего, и в очередной раз не захотела или не сумела увидеть, на сколько тысяч километров отдалилась от меня Беатриче.
Однажды она меня даже прямо спросила: «Почему бы тебе не сменить факультет, Эли? К двадцатому году кругом будет один сплошной интернет, никто не будет читать книги. Литература уже устарела, как ты этого не видишь?»
Но я сейчас вообще-то о другом.
Прошли май, июнь, близилось девятое июля. Однажды Беа ворвалась ко мне в ванную. Заперла изнутри дверь на ключ, уселась на край ванны напротив меня – а я сидела на унитазе – и устремила на меня свои пронзительные глаза.
– Ты меня предала.
– Что?
– Ты только о нем и думала, и весь этот год тоже. И никогда обо мне. Всегда приходила домой и бежала к Лоренцо, даже не взглянув на меня. Вчера купила на ужин лазанью, хотя знаешь, что я не могу ее есть, и вы жевали ее тут у меня на глазах.
– Беа, – прервала я, – ты никогда дома не ужинаешь, кто же знал…
– Ты была моей лучшей подругой, Элиза. Значила для меня больше, чем сестра, больше, чем семья. Ты была мной.
– Я и есть, и всегда буду!
– Нет, – она покачала головой. – Эта наша жизнь втроем была твоей идеей, очень плохой идеей. Этого я тебе не могу простить.
Я вижу, как я вскакиваю, даже не натянув трусов, бросаюсь обнимать ее и, разразившись слезами, все повторяю и повторяю (настолько жалкая сцена, что даже трудно рассказывать): «Пожалуйста, прости меня, я больше не буду, я виновата, давай будем жить вдвоем, ты для меня важней всего на свете. Если скажешь мне бросить Лоренцо, я его брошу».
Ты была невозмутима и красива. Ты ведь уже все решила, верно? Это был просто спектакль, чтобы почву подготовить. Но до этой версии я, конечно, дошла только сейчас. Наверное, ты даже заранее нашла себе квартиру. И пока я прижималась к тебе, ты не отвечала мне объятием на объятие; в тебе не было веса, тебя не было, я ощущала лишь биение твоего сердца. «Если хочешь стать тем, кто ты есть…»
Ты должен уйти.
Думаю, никто тем летом не ожидал, что Италия выиграет чемпионат мира. Это было время скандалов и разочарований, в барах поносили и игроков, и руководство – мол, одно ворье кругом, и доставалось им больше, чем политикам. Нашу сборную списали со счетов еще до начала чемпионата. Может быть, именно поэтому, освободившись от всяких ожиданий, она пошла вперед, раскидывая противников, и к июлю всех уже лихорадило.
В день финала даже мы вывесили из окна флаг. Меня на звездные вечеринки не приглашали, и я рискнула организовать свою; позвала самых близких приятелей с литературного и постаралась затариться как следует – дешевое вино, море пива, попкорн, орешки. Потому что исторический матч Италия – Франция никак нельзя было смотреть в одиночестве.