– Мы все преодолеем, вот увидишь.
Мама, вернувшаяся ровно в ту точку, где она бросила меня в 2000-м, и этот жест, который ничего не мог исправить, починить. А может, мог.
Парацетамол подействовал, и я провалилась в сон. Я спала несколько часов, а может, дней. И однажды утром, в одиннадцать, воскресла. Поднялась с кровати, снова ощущая прилив сил и страшно голодная. Приоткрыла дверь, услышала веселые голоса родителей на кухне, и это было странно и даже здорово. Я на цыпочках вышла в коридор. Комната, принадлежавшая сначала Никколо, а потом Беатриче, спустя столько лет снова была открыта. Я заглянула, увидела разобранный чемодан матери, сложенные на кровати треники и пижамы из «Лиабели» и растрогалась.
Я зашла на кухню. Папа и мама сидели вместе за столом, пили кофе. Они посмотрели на меня. Я ничего не знала – какое решение принять, что значит иметь ребенка, но вот они улыбнулись – и я поняла, что значит быть ребенком.
Они налили мне кофе, подвинули пачку печенья, и я села между ними: вот мое главное место.
Я снова начала есть, размышлять. И с этих пор они двое – преподаватель и бывшая бас-гитаристка – никогда не оставляли меня одну. Ходили со мной ко всем врачам, на анализы, на УЗИ. Внимательно выслушали сильно отредактированную версию событий девятого июля. Кармело, который любезно согласился продолжать турне по биеллезским фестивалям в одиночку, звонил каждый вечер узнать, как я себя чувствую. Мама днем выходила со мной гулять, часто и отец присоединялся. В разгар августа на набережной мы были такие одни – бледные, одетые. Но нас это не волновало. Нам хорошо именно так, мы это поняли. Мы можем существовать лишь в такой странной, неправильной и неуклюжей форме. И пусть себе косятся – остальные.
Этим мучительнейшим летом моей жизни мы однажды даже загрузились в машину и поехали в восемь вечера на Железный пляж, где никого уже не было, и вместе купались до заката, а потом, не высохнув как следует, рванули до Марины-ди-Эссе, съели пиццу, пошли на проспект, где еще сияла витринами «Роза Скарлет», купили вафель и миндального печенья. В начале сентября мы вернулись в природный парк Сан-Квинтино, все трое с биноклями на шее. Сойки готовились к отлету. Ничего, оставалось еще много всякого, простого и важного, обыденного и особенного: чайки, камыш, море, Паоло и Аннабелла, которые, наверное, впервые в жизни исполняли роль родителей вместе. Я думаю, что это «вместе» и решило дело.
Смягчило, переоценило, укротило слово «ребенок».
Нужно сделать паузу: два часа уже прошло. Я закрываю Word, выпихиваю себя из комнаты и стучусь к Валентино:
– Можно?
Я тихо открываю дверь. Вале что-то делает за компьютером, досадливо фыркает, но видно, что он доволен: я сдержала обещание.
– Пойдем, – зову я, – займемся этой проклятой елкой.
Он смеется. И я снова, как и всякий раз, когда слышу его смех, примиряюсь со всеми тяготами, одиночеством, неизвестностью; растить его было вовсе не легко. Но как в 2006-м я не могла представить свою жизнь с ним, так теперь, узнав его, не могу представить свою жизнь без его разреза глаз, без его легкого, общительного – не то что у меня – характера, без его голоса, который как раз начал ломаться, без его сияющих золотистых волос.
Мы спускаемся в подвал. Искусственная елка старая, облезлая и пахнет плесенью. Не хватает двух веток, но по большому счету – какая разница? Вале добирается до верхних полок, где лежат коробки с украшениями, потом водружает на плечи наш елочный огрызок, и мы возвращаемся. Приносим в гостиную тонну пыли, и я стараюсь не обращать внимания, не думать об уборке – дом с каждым днем скатывается во все более жалкое состояние. Предоставив сыну – он у нас математический ум – решать, как развесить лампочки и украшения, я ограничиваюсь тем, что подаю ему шары нужного цвета, дождик и игрушки из соленого теста времен его детского сада. В качестве звукового сопровождения он ставит диск с неким Tha Supreme, и, честное слово, если за Сферой Эббастой я еще как-то могла уследить, то тут вообще ни слова не понимаю. Но Вале сосредоточенно подпевает, и я смиряюсь с тем, что пришло его время, не мое.
Елка, несмотря на мрачные прогнозы, с украшениями преображается. Мы гасим свет в гостиной, чтобы полюбоваться на ее сверкание.
– Ты был прав, – признаю я. – Просто грех было держать ее в подвале.
Вале кивает. Он в хорошем настроении. Поэтому я осмеливаюсь спросить, слушает ли он, помимо прочих рэперов, еще и Фабри Фибру. Рассказываю, как в 2006-м, когда я была беременна, его ставили везде, даже в Т., и я купила себе диск. Вале, посерьезнев, заявляет, что авторитет Фибры даже не обсуждается: он был и останется «великим». Пользуясь случаем, я иду дальше:
– А что вам задали читать на каникулах по литературе?
– «Самопознание Дзено» Итало Звево.
– Что? Во втором классе средней школы? – Мне хочется засмеяться. Я обычно вообще-то не критикую преподавателей, но тут… – Похоже, они хотят уничтожить всех читателей еще в колыбели, заранее, до 2020-го. Придется мне признать правоту одной подруги…
– Так что мне делать, не читать?
– Нет, нет, читай, конечно. Но поищи еще у меня Эдоардо Сангвинетти и «Группу 63». Этот Tha Supreme мне их очень напоминает.
Я обнимаю его, и он позволяет. Такое нечасто случается: ведь у нас бесконечные ссоры, и я не знаю, как с ним общаться, – настолько он меня выбешивает. Но я наслаждаюсь этой минутой и не жалуюсь, что она всего одна. Даже успеваю поцеловать его прежде, чем звонит домофон.
А домофон звонит с беспощадной пунктуальностью.
Валентино глядит на часы:
– Ну вот, блин, уже семь.
У меня щемит сердце, но я знаю, что так будет правильно, и потому отвечаю:
– Не ной, все равно тебе с ним будет веселее, чем со мной.
– Но на Рождество я хотел поехать в Биеллу.
– У нас договоренность: один год в Пьемонте, другой в Тоскане. Не переживай, свой любимый Новый год проведешь со мной и дедушкой Паоло.
Вале закатывает глаза к небу, я иду открывать.
Слышу скрип закрывающейся двери подъезда, потом его кашель, его шаги по лестнице, и это всегда ох как непросто – видеть, как он появляется на площадке, здороваться, улыбаться:
– Привет, как ты?
– Нормально, а ты?
– Я тоже нормально.
Посторонившись, я впускаю Лоренцо. Он снимает пальто, касается моего плеча – или это просто воздух, или шарф. Лоренцо, как всегда, очень элегантен. Я отмечаю крой пиджака, материю рубашки, небрежно выпущенной из джинсов, и осознаю, что сама весь день только и делала, что писала. Все эти дни. Делаю шаг к зеркалу в надежде, что он не заметит маневра. Выявляется то, что я и так знаю: собранные резинкой волосы, помятое лицо, старый бесформенный домашний свитер, на котором уже дыра появилась. И я, хоть у меня и нет на то причин, краснею от смущения.
Лоренцо не замечает мое лицо, мою одежду.
– Где Вале? – спрашивает он только.
– В гостиной.
Я иду следом за ним на некотором расстоянии, останавливаюсь на пороге и смотрю, как мой сын обнимается с отцом. И сразу отвожу взгляд: это их личное, меня не касается. И потом, кстати, все не так-то просто. Хотя прошло уже много лет и я должна признать, что Лоренцо всегда был образцовым отцом – звонил по вечерам, присылал деньги и подарки, прилетал на самолете на праздники, дни рождения и в свободные выходные. Каждое лето брал Валентино в путешествие – в Швецию к полярному кругу, в какую-то затерянную аграрную провинцию Китая и даже в Сибирь, на могилу Мандельштама, – но все равно этот мужчина тридцати четырех лет остается тем блондином, за которым я наблюдала с пожарной лестницы в лицее. Остается Лоренцо.
Валентино бежит к себе в комнату собирать сумку. Его отец задумчиво стоит в гостиной, глядя на елку.
– А красиво, – говорит он наконец.
– Да, только что поставили, – отвечаю я.
– В сочельник? – удивленно смотрит он на меня.
Не на мой свитер, не на волосы, а на меня. И я против воли ощущаю слабость в ногах, неуверенность. Делаю усилие, чтобы соврать:
– Много работы было.
– Это хорошо, так ведь?
– Даже сегодня писать пришлось, – вырывается у меня, о чем я тут же жалею.
– А что? – спрашивает он, заинтересовавшись.
И продолжает глядеть на меня. А я гадаю, кого он видит, какую женщину. Мать его сына – или неуклюжую девчонку под дубом, теперь уже постаревшую. Или ту, которая хотела писать как Моранте, или неудачницу, которая больше никого себе не найдет, потому что отказалась от попыток.
Я стараюсь соврать получше:
– Одно исследование.
– О чем? – Теперь он прямо-таки сверлит меня своим вопросительным взглядом.
– Об этрусках, – отвечаю я со своим коронным опрокинутым лицом.
Лоренцо улыбается:
– О, правда, ты сменила направление?
И тут мне впервые в жизни приходит в голову одна мысль – то ли догадка, то ли иллюзия, навеянная этим вордовским файлом, который я прячу: возможно, женщина, которую видит Лоренцо, лучше, чем я думаю.
Валентино выходит из комнаты полностью готовый, «в новой одежке» – как в стихотворении Пасколи[24], навеявшем мне его имя. Я беру его под руку и, пользуясь случаем, ухожу от разговора – или от сомнения.
– Давайте, езжайте, а то в пробке застрянете, – тороплю я Лоренцо. – Говорят, возможно, на А1 снег будет.
Это неправда. Там плюс четырнадцать, а в Апулии цветет миндаль. И Лоренцо, который тоже смотрит прогнозы, конечно, в курсе. Он хмурит лоб, прищуривается, словно уловив, что внутри меня произошло нечто неожиданное. Я опускаю глаза, пытаясь как-то уклониться от него, и через силу признаюсь себе, что, хоть мы и не вместе уже тринадцать лет и все эти годы живем в разных городах, он по-прежнему умеет меня чувствовать.
– Счастливого Рождества, Элиза, – сдается он.
– Счастливого Рождества, мама, увидимся двадцать восьмого!