Его прервал дверной колокольчик. Вошли двое преподавателей с философского, которых я знаю, но которые, будучи ординарными профессорами, воротили от меня нос. Они заказали кофе и принялись беседовать о Гегеле и одновременно о правительстве Конте. Меня их присутствие стесняло, и я не хотела больше говорить с Давиде о наших личных делах. И потому в мою голову вернулась ты, Беатриче.
Ну что, опубликовала ты сегодня что-нибудь?
До сегодняшнего дня я справлялась отлично. Ни разу не зашла к тебе, не проверила.
Мне нравилось думать, что все переживают, строят предположения, а я нет. Но одно дело – сплетни в интернете, а другое – информация в газетах.
С легким сердцебиением я протянула руку к свежей стопке газет, которые Давиде держит для посетителей. Но начала не с «Коррьере», как делаю обычно, а схватила «Манифесто». Меня охватил детский азарт. Я снова ощутила себя дикой и отважной, как в те времена, когда входила в класс с газетой под мышкой. Торопливо пролистала страницы, заставляя себя обращать внимание на Амазонию и на таможенные разборки. К несчастью, я искала тебя.
Однако тебя там не было, по крайней мере на первый взгляд. Ни на одной странице.
Я снова начала дышать.
Повеселела, почувствовала облегчение.
Философы тем временем ушли. Пришел Вито со значком ANPI[26] на пальто. Сел, стал слушать Давиде, который открыл «Репубблику» и начал озвучивать стандартный бюллетень: экологические катастрофы, бойня на границах, сообщения президентов, игнорирующих сослагательное наклонение. Все снова текло гладко. И я ослабила защиту.
Схватила «Коррьере».
Взгляд упал на огромный заголовок на первой странице.
Тут я, наверное, побледнела.
– Нет, – сказала я.
– Что «нет»? – спросил Давиде. – Болсонару, Трамп, Ливия?
– Неделя… – пробормотала я, стиснув газету. – На первой странице, невозможно.
– А что такое? – вмешался Вито.
Я отложила «Коррьере». Со смесью грусти, ярости и – уже нельзя было отрицать это – с нотками тревоги ответила:
– Беатриче.
– Кто?
– Россетти.
– А кто это, Россетти? – спросил Вито; ему восемьдесят два.
Я повернулась к нему, открыла было рот, потом закрыла.
«Кто это?» – хороший вопрос. Я нехотя опять взяла газету, перечитала заголовок, касавшийся тебя: «Неделя молчания. Нарастающее беспокойство по поводу Беатриче Россетти».
Давиде пробежал глазами другие издания:
– Да, печально – везде на первых страницах, кроме «Манифесто».
– Но кто она? – упорствовал Вито.
И поскольку я молчала, ему ответил Давиде:
– Она продает всякие там сумки, трусы… примерно как раньше ходили по домам продавали, только через интернет.
– А-а-а, – успокоился Вито.
– Ну, прямо трусы она не продает, – возразила я слабым голосом. И потом, чуть громче, спросила у Давиде: – А ты знаешь, что она из Т.?
– Меня это не удивляет, – отозвался он.
Зашли еще посетители, и Давиде уже серьезно принялся за работу. А я застыла над «Коррьере». Подзаголовок гласил:
«Тревога в рядах фанатов: люди вышли на улицы в более чем двадцати странах».
Я не хотела читать, но читала: «Тысячи людей собрались вчера в условленных местах… Сильное беспокойство…» Я жадно проглатывала слова, страшась узнать. «Жизнь, выставленная на всеобщее обозрение, обновления каждые два-три часа… И после 9 декабря – как отрезало: ни одного поста, ни одной фотографии. Ни объяснения, ни прощания. Неожиданно для всех Беатриче Россетти затаилась». Я возвращалась назад, перечитывала куски фраз сквозь туман в глазах. «…Внезапная болезнь – вот чего больше всего боятся… Поднимаются слухи… Распространяются… Даже в иностранной прессе… Сотрудники хранят упорное молчание… От Парижа до Пекина… Загадочный вакуум».
Помню, как закрыла «Коррьере» с разлетевшимся на кусочки сердцем.
Неделя – это уже много, подумала я.
Это на тебя не похоже, Беатриче.
Давиде выдернул у меня из рук газету:
– Австралия в пожарах, Средиземноморье превратилось в кладбище, а мы волнуемся о Россетти? Очередной хитрый ход, чтобы продавать больше трусов.
В первую секунду я не согласилась с ним. И даже ощутила раздражение, захотелось возразить: «Если бы речь шла только о трусах, то по всей нашей обугленной и тающей планете это бы не обсуждалось, верно? Кто тебе дал право осуждать ее? Не суди поверхностно. Нас всех это касается, разве нет?»
Но я сдержалась. И с удивлением должна была признать, что высказанная Давиде критика не так уж отличается от моей собственной, вот только из других уст она прозвучала несправедливо.
Я посмотрела на часы: половина десятого. Я совсем потеряла счет времени.
– До завтра, Давиде. Всем хорошего дня, – попрощалась я, торопливо слезая с табурета, и выбежала прочь.
Солнце бросало косые лучи на портики, воздух был теплый, как в конце апреля. Я максимально быстро пересекла пьяццу Верди, поднялась через две ступеньки в отделение итальянского языка и литературы, ощущая, что наступил конец света – и общий, и мой личный.
И, не заходя в кабинет, отправилась сразу на лекцию.
Аудитория номер три пестрела торчащими вихрами, зачесанными набок пышными прядями, конскими хвостами, струящимися кудрями, прическами каре. Лиц не было видно, потому что все без исключения согнулись над телефонами, безостановочно, как сумасшедшие, переписываясь и переговариваясь непривычно громко, но не глядя друг на друга, потому что нельзя было ни на секунду оторваться от экрана.
Отлично, сказала я себе. И вошла.
Закрыла дверь, стараясь производить побольше шума. Какое там: никто даже не поднял головы, никто не заметил моего прихода.
Я положила сумку и пальто на стул. Уселась, по своему обыкновению, на кафедру, скрестив ноги. Поднесла рупором руки ко рту и во всю имеющуюся у меня силу легких крикнула:
– Эй, я здесь!
Наконец, одна за другой, головы начали подниматься; студентки успокаивались. И студенты, если уж быть точной. Мальчики, конечно, тоже записываются на литературный, но составляют хрупкое меньшинство, затмеваемое пышными шевелюрами и красной помадой.
– Простите за опоздание, – сказала я.
В ожидании, пока затихнут последние голоса, я внимательно разглядывала свой партер – с самым грозным выражением лица, какое имелось в моем арсенале. Сообщение между строк: горе вам, если взглянете на телефон!
Девочки все примерно в том же проблемном возрасте, в котором мы с тобой были, когда поругались. И я вижу, что они страстно желают походить на тебя. Носят ободок – с тех пор как ты ввела его в моду. Брюки выше щиколотки, как у тебя. И всё за тобой повторяют – цвета, позы, гримасы. Экземпляры вроде меня тоже есть, конечно: длинные толстовки, амфибии, пирсинг – все, чтобы спрятать неуверенность. Когда я встречаюсь с ними взглядом на экзамене, мне трудно подавить порыв задать вопрос полегче, нивелировать ущербность, которую они несут внутри и которую я так хорошо знаю.
Утром семнадцатого декабря я разглядывала тридцать своих студенток, а они разглядывали меня и ждали. Мы выдержали эту минуту молчания, прежде чем начать, чтобы стряхнуть с себя внешний мир и расчистить место внутри.
Я всего лишь обычный научный работник, преподаватель итальянской литературы двадцатого века. И моя зарплата оставляет желать лучшего. Вероятно, я никогда не стану ординарным профессором и – хотя следовало бы – не смогу сравняться с тобой, Беатриче. Но я бы в самом деле хотела, чтобы ты видела сейчас эту аудиторию: какая она торжественная, отделанная темным деревом, полная света и ожиданий. А знаешь, что у меня каждый раз вначале дрожит голос?
Нет, не знаешь, потому что никогда меня не искала. Так я в то утро подумала. Бьюсь об заклад, что за все эти годы ты ни на секунду не ощутила грусть, тоску. Ни разу не подумала: «А что там у Элизы, интересно? Кем она работает? Если замужем, то есть ли дети?»
В любом случае ты бы ничего не нашла. Лишь лаконичный, без фотографии, профиль на сайте факультета со списком опубликованных мной научных статей и обзоров и перечнем используемой на занятиях литературы.
Так вот, у меня дрожит голос, потому что на каждом занятии я принимаю один и тот же вызов – отодвинуть тебя в сторону. Сделать Сангвинетти, Моравиа, Кассолу, Капрони – пусть хотя бы в этих стенах, пусть на два часа – более привлекательными, интересными, сексуальными, чем ты. Я всегда из кожи вон лезу, чтобы им не захотелось протянуть тайком руку под парту, схватить телефон и пойти к тебе посмотреть, где ты приземлилась, что ела. Уж можешь мне поверить. Всегда глотку срываю, стараясь задержать их ум на чем-то более значимом, чем твои наряды, и заставить их ручки летать по бумаге. Неравная, бесславная борьба, но все же, по-моему, мне часто удается сделать так, чтобы невидимое восторжествовало над видимым. А я – над тобой.
Вот только с тех пор, как ты тоже решила стать невидимой, миссия стала невыполнимой.
В то утро по программе у нас была шестая глава «Лжи и чар», в которой Анна Массиа-ди-Корулло, теперь уже взрослая и утомленная своим несчастливым браком и убогой двухкомнатной квартирой, пишет по ночам письма сама себе, воображая, что она – это ее кузен Эдоардо. Действие происходит в Палермо, летом, в конце девятнадцатого века. Анна сидит за столом у открытого окна. Мужа нет дома – он работает на ночных поездах. Дочь подглядывает за ней, а Анна думает, что та спит. Представляя, как Эдоардо, умерший от тифа, шепчет ей на ухо слова любви, Анна распускает волосы, смеется, расслабляется. А эти письма она пишет, чтобы читать их на следующий день его матери, которая запретила им быть вместе. То есть из мести. От отчаяния.
Но прежде всего ради удовольствия.
Я начала серьезно рассуждать об Анне. Девочки вообще-то обожают ее – из-за ее испорченности: она любит драгоценности, красива, высокомерна и заботится лишь о том, что снаружи. «Если бы муж и дочь не считали ее самым прекрасным созданием на земле, – говорила я, – если бы не описывали ее так, то что бы она собой представляла?»