Однако в тот вечер в Мельбурне, когда Роберт Дункан решительно дал ей понять, что все, что она может предложить, ему неинтересно, ей хотелось поговорить с ним не о девушках, которых посещали боги, а о гораздо более редком явлении — о мужчинах, к которым снизошли богини. Например, Анхис, возлюбленный Афродиты, отец Энея. Можно представить себе, что после непредвиденного и незабываемого эпизода в его хижине на горе Ида Анхису — красивому парню, если верить „Гимнам“, а в общем-то всего лишь пастуху-хотелось рассказать всем, кто согласился бы его выслушать, о том, как он ублажал богиню, самую прекрасную из всех, ублажал всю ночь, и она забеременела от него.
Ох уж эти мужчины с их хвастливыми речами! У нее нет никаких иллюзий относительно того, как смертные обращаются с богами, будь то настоящие или придуманные, древние или современные, которые имели несчастье попасть к ним в руки. Она вспоминает виденный когда-то фильм, сценарий которого написал, кажется, Натаниэл Уэст (а может быть, она и ошибается); Джессика Ланж играет там голливудскую секс-богиню, у которой случается нервный срыв, и она в конце концов оказывается в палате сумасшедшего дома, напичканная наркотиками, перенесшая лоботомию, привязанная ремнями к кровати, а санитары продают билеты желающим провести с ней десять минут. „Я хочу трахать кинозвезду!“ — пыхтит один из клиентов, показывая им пачку долларов. В его голосе слышится уродливая пародия на обожание, злоба, смертельная обида. Опустить бессмертную на землю, показать ей, что такое реальная жизнь, бить ее, пока с нее не слезет кожа. Вот тебе! Вот тебе! Эту сцену вырезали из телевизионной версии, настолько глубоко она задевала чувства американцев.
Однако в случае с Анхисом богиня, поднявшись с ложа, совершенно ясно предупредила своего милого, чтобы он держал язык за зубами. Так что парню ничего не оставалось делать, как только блуждать по ночам в дремотных воспоминаниях: что он чувствовал, погружая плоть человека в божественную плоть; или, когда он бывал настроен более трезво, более философически, удивляться: поскольку физическое смешение существ двух разных порядков, в данном случае взаимодействие человеческого органа и того, что заменяет орган в биологии богов, невозможно, в какое же существо, в какой гибрид (строго говоря, если уж соблюдаются законы природы) рабского тела и божественной души должна была превратиться насмешница Афродита хотя бы на ту ночь, которую провела вместе с ним? Где была могущественная душа, когда он держал в руках несравненное тело? Пряталась в самом дальнем закутке, в крошечной железе, находящейся, например, в черепе, или разлилась по всему телу как жар, как аура? И даже если ради его же блага душа богини была скрыта от него, как мог он, когда ее руки и ноги сжимали его, не почувствовать огонь божественного желания — не почувствовать и не обжечься об него? Почему ей пришлось наутро растолковывать ему, что произошло на самом деле? („Ее голова касалась балок кровли, ее лицо сияло бессмертной красотой. „Проснись, — сказала она, — взгляни на меня — разве я похожа на ту, что постучалась в твою дверь вчера вечером?““) Как могло все это случиться, если только он, мужчина, не был под властью каких-то колдовских чар с самого начала и до самого конца, чар, подобных наркозу, призванных скрыть страшное знание, что дева, которую он раздевал, обнимал, чьи бедра раздвигал, в которую проникал, бессмертна, — если только он не пребывал в трансе, который призван был защитить его от нестерпимого удовольствия занятия любовью с богиней, оставив ему только скучноватое ощущение, обычное для смертных? И почему богиня, выбрав для себя в качестве возлюбленного простого смертного, напустила на него эти колдовские чары, после чего он долго не мог прийти в себя?
Так, наверно, — и это легко себе представить — чувствовал себя бедный недоумевающий Анхис всю последующую жизнь: вихрь вопросов, ни один из которых он даже в воображении своем не мог задать своим приятелям-пастухам (ну, разве только в самой общей форме), страшась, что тут же падет мертвым.
Однако, по свидетельствам поэтов, все происходило совсем по-иному. Если верить поэтам, Анхис впоследствии вел нормальную жизнь обычного человека, пока в один прекрасный день его город не был сожжен чужестранцами, а он сам не оказался в изгнании. Если он и не забыл ту удивительную ночь, то думал о ней не слишком много, во всяком случае в том смысле, какой мы вкладываем в слово „думать“.
Вот что ей главным образом хотелось выяснить у Роберта Дункана как эксперта по экстраординарным связям — то, что ей было непонятно у древних греков или, если Анхис и его сын были не греками, а троянцами, чужаками, то у греков и троянцев вместе взятых как древнего народа Восточного Средиземноморья, народа, создавшего эллинские мифы. Она называет это нехваткой внутренней силы. Анхис был близок с божественным существом, большей близости быть не может. Это не обыденное переживание. Во всей христианской мифологии, если не учитывать Апокрифы, есть только один похожий случай, и тот имеет более обычную форму, когда от бога-мужчины — при этом, надо сказать, действовавшего безлично, издалека — забеременела смертная женщина. Говорили, что Мария потом сказала: Magnificat Dominum anima mea.[8] А может быть, ослышались, и это было Magnam me facit Dominus.[9] Во всяком случае в Евангелии говорится, что больше она ничего не произнесла, эта несравненная дева, которая на всю жизнь словно онемела от того, какая судьба ее постигла. Ни у кого из ее окружения не хватило бесстыдства спросить: „На что это было похоже, как это ощущалось, как ты вынесла это?“ И все же такой вопрос наверняка возникал у людей, у ее подруг из Назарета, например. „Как она вынесла это? — шушукались, вероятно, они между собой. — Наверно, это было так, словно в тебя входит кит. Словно тебя е… Левиафан“. Они произносили это слово краснея, как и она, Элизабет Костелло, краснеет, занося его на бумагу, — слово, достаточно грубое для соплеменников Марии и совершенно неприличное для человека, который старше их на два тысячелетия и мудрее.
Психея, Анхис, Мария: должен существовать лучший, более чистый, более философский образ мышления, когда дело касается отношений бога и человека. Однако есть ли у нее время и возможность, не говоря уж о склонности, заняться этим?
Взаимопроникновение. Можем ли мы быть настолько едины с богом, чтобы понять, прочувствовать божественное существо? Вопрос, который, судя по всему, никто уже больше не задает, за исключением, может быть, ее нового открытия, Сьюзен Митчелл, да и та не философ; вопрос, который вышел из моды уже на ее веку (она помнит, как это происходило и как она этому удивлялась), а задавать его стало модным незадолго до того, как она родилась. Другие формы существования — может быть, это более точно? Имеются ли другие формы существования, кроме той, что мы называем человеческой, в которые мы можем перейти? А если нет, то не свидетельствует ли это о нашей ограниченности? Она не много знает о Канте, но это звучит для нее как кантианский вопрос. Если ее не обманывает память, то вопрос о природе вещей начал свое шествие от мыслителя из Кенигсберга, а закончил Витгенштейном, „венским разрушителем“.
„Боги существуют, — пишет Фридрих Гёльдерлин, который старательно изучал Канта, — но они ведут жизнь где-то над нами, в другом мире, не слишком, похоже, интересуясь, существуем мы или нет. В давно прошедшие времена эти боги защищали землю, бродили среди людей. Однако нам, современному человечеству не дано хотя бы на мгновение узреть их, а уж тем более испытать их любовь. Мы появились слишком поздно“.
Старея, она все меньше и меньше читает. Отнюдь не редкое явление. Однако для Гёльдерлина у нее всегда находится время. Великодушный Гёльдерлин, назвала бы она его, если бы была древней гречанкой. Тем не менее правильность суждений Гёльдерлина о богах вызывает у нее сомнение. Слишком упрощенно, думает она, слишком велика готовность принять всё за чистую монету — а ведь история коварна! Редко все бывает таким, каким выглядит внешне, — вот что ей хотелось бы объяснить ему. Когда мы суетимся, жалуясь, что утеряли богов, скорее всего, сами боги организуют эту суету. Боги не отступили — они не могут себе этого позволить.
Странно, что человек, который обливался слезами по поводу божественной apatheia, неспособности богов испытывать нежные чувства, и, соответственно, по отсутствию у них необходимости иметь кого-то, кто бы испытывал нежные чувства к ним, не смог увидеть влияния apatheia на эротическую сторону их бытия.
Любовь и смерть. Боги, бессмертные, изобрели смерть и гниение; и все же, за исключением одного или двух достопримечательных случаев, у них не хватило мужества испробовать это изобретение на самих себе. Поэтому мы и были им так интересны, поэтому они и были так назойливо-любознательны. Мы называем Психею глупой любопытной девчонкой, но, позвольте спросить, что делал бог в ее постели? Когда боги обрекли нас на смерть, они дали нам преимущество над собой. Из двух типов существ — боги и смертные — именно мы, смертные, живем более полно, чувствуем более глубоко. Поэтому они и не могут выбросить нас из головы, не могут обойтись без нас, постоянно наблюдают за нами и преследуют нас. В конечном счете, именно поэтому они не наложили запрета на секс с нами, а только установили правила: где, в какой форме и как часто. Изобретатели смерти, и секс-туризма тоже. О сексуальных восторгах смертных, о смертельной дрожи, о судорогах, о моментах расслабления — они бесконечно толкуют об этом, когда слишком много выпьют: с кем они это впервые испытали, что при этом чувствовали. Им безумно хотелось бы тоже иметь в своем эротическом репертуаре этот неподражаемый легкий трепет, чтобы сдобрить им свои совокупления друг с другом. Однако цена такова, что они не готовы заплатить ее. Смерть, исчезновение; а что, если воскрешения не будет, недоверчиво вопрошают они.