того, что я будто бы слишком полагаюсь на собственные суждения, то это не так: я полагаюсь на них в той же мере, в какой полагаюсь на правду». И дело не в том, продолжала Елизавета, что ей так уж хочется «распоряжаться самой собою», — просто она следует желанию самого регента, которое тот не раз открыто высказывал, — «быть откровенной с ним во всем».
В четко выстроенном письме Елизаветы были и иные контраргументы самооправдательного толка. Содержались в нем также просьбы-требования — прежде всего сделать заявление, которое «придержало бы языки» тех, кто распространяет о ней злостные слухи, а также призыв к Совету «проявить милосердие» к Кэт Эшли. И то и другое было со временем выполнено. Совет выпустил прокламацию, в которой слухи, распространяемые о Елизавете, прямо названы клеветническими и потому преследуемыми по закону, а Эшли и Перри, в виде жеста доброй воли, были освобождены из-под стражи и вновь заняли свои места.
С закатом стремительной, но опасной карьеры Сеймура вся эта смутная история ушла в прошлое. 19 марта 1549 года он был казнен, так до самого конца и нераскаявшийся и разочарованный тем, что последняя его интрига не удалась: компрометирующие письма Елизавете и Марии, написанные в тюрьме, были обнаружены и уничтожены. «Смерть его, — говорил, обращаясь к пастве, Латимер, — была мучительной, страшной, медленной. Спасена ли будет его душа, на то воля Божья, но человек это, несомненно, порочный, и освободиться от него — благо для королевства».
Девять месяцев спустя Елизавету «торжественно, с большой помпой» принимали при дворе ее брата-короля. Об этом событии народ был оповещен заранее, и по дороге в Вестминстер ее шумно приветствовали толпы горожан. Выглядела Елизавета одновременно царственно и женственно, горделиво, но не надменно, а неброское одеяние оттеняло ее прозрачную матовую кожу и развевающиеся рыжие волосы.
Весь облик Елизаветы да и явные знаки внимания, оказываемые ей королем и придворными, немало способствовали пресечению недавних сплетен. Право, может ли эта скромница, эта невинная девушка с очаровательным лицом и молочно-белыми руками быть распутной возлюбленной Томаса Сеймура и матерью его ребенка? Для этого она слишком целомудренна, слишком откровенно девственна, и хотя во взгляде, устремленном поверх толпы, угадывается королевское величие, есть в ней и нечто ангельское.
Елизавета на самом деле вполне сознательно культивировала образ невинной, благочестивой женщины, отчасти затем, чтобы опровергнуть клеветнические слухи, а отчасти — чтобы сразу же и несомненно выразить свое отношение к новому правоверно-протестантскому стилю, постепенно укоренявшемуся при дворе Эдуарда VI. Она всячески подчеркивала собственную простоту, избегала пышных нарядов, дабы подняться над преходящей суетой и тщеславием, столь опасными для молодых женщин. При дворе, где дамы все еще тщательно завивали волосы либо укладывали их в сложную прическу, Елизавета, как некогда ее мать, позволяла им свободно рассыпаться по плечам густыми прядями. Вместо причудливой золотистой сетки и «тиары» в драгоценных камнях она надевала самые простые головные уборы, а то и простоволосой ходила. На фоне ее незатейливых платьев, чаще всего из черного бархата, шелковые, переливающиеся всеми цветами радуги наряды других дам выглядели вызывающими, а напомаженные губы, плотный слой румян либо белил и тому подобное — так и просто безвкусным в сравнении с естественным цветом ее кожи.
Говорили, что нелюбовь Елизаветы ко всяческим излишествам в одежде заставила ее с презрением отказаться от того, что ей полагалось по наследству. «Отец ее, король, — писал учитель Джейн Грей, священник Джон Айлмер, — оставил ей богатые наряды и драгоценности, но я точно знаю, что за семь лет, прошедших с его смерти, она разве что однажды, да и то против воли, бросила взгляд на всю эту роскошь; и волосы ее никогда не украшали ни золото, ни драгоценные камни». На некоторых благочестивых юных дам аскетические нравы Елизаветы оказывали немалое воздействие, при том что многие все еще «одевались и красились по-петушиному». Джейн Грей, рассказывает Айлмер, принадлежала к первым, подобно «миледи Елизавете, живущей по слову Божьему», она отвергала румяна, помаду и блестящую мишуру.
Все время жизни при дворе Елизавете оказывали всяческие почести и знаки внимания, а король, по рассказам, особенно приблизил ее к себе. «Похоже на то, — пишет габсбургский посол, — что за готовность быть, как все, за верность новым церковным установлениям ее здесь ценят больше, чем леди Марию, по-прежнему приверженную католической вере и пребывающую в своей резиденции в двадцати восьми милях от дворца, куда ее никогда не приглашают». Это было не совсем так, Марию звали во дворец отпраздновать Рождество, но она отказалась, зная, что Эдуард заставит ее вместо мессы посетить обедню. «И ноги моей там не будет», — решительно заявила Мария приближенным, ну а приглашение отклонила под предлогом нездоровья.
Как и Елизавета, она все более и более склонялась к конфессиональному мировоззрению, глядя на мир сквозь призму библейской истины. «Словно фараон, он (то есть король) ожесточил сердца своих советников», — мрачно заявила Мария и принялась укреплять себя для грядущих религиозных войн, увеличив до трех или четырех количество ежедневно посещаемых месс — как вызов официальному протестантизму.
Церковная реформа и вообще свежие веяния в религиозной жизни были не единственным признаком фундаментального сдвига в государственной политике. Относительно недавно были упразднены протекторат и — на какое-то время — должность регента; фактическим, хоть и не официальным председателем Тайного совета и опекуном короля стал Дадли.
Сделавшись регентом, Эдуард Сеймур сразу столкнулся с множеством тяжелых проблем. В сельской местности в союз объединились многообразные силы, росла нищета, а вместе с ней предчувствие грядущей катастрофы. Свободные поля и парковые угодья, веками использовавшиеся крестьянами, были «огорожены» владельцами, которые не могли уже больше жить на доходы от арендной платы и были вынуждены заняться скотоводством. В то же самое время гигантские угодья, принадлежавшие ранее монастырям, переходили во владение сельской знати, преисполненной решимости нажиться на утратах церкви и совершенно не задумывавшейся об их последствиях.
К середине 40-х годов XVI века привычный пейзаж сельской Англии коренным образом переменился. В деревнях, где некогда жило по сотне семей, оставалось не более десятка. А некоторые и вовсе опустели, являя собою вид жалкий и унылый: дома без крыш, зияющие глазницы окон, поросшие сорняками поля, отощавшие, беспризорные овцы. Регент попытался было остановить процесс огораживания, но добронамеренная эта помощь пришла слишком поздно и для тысяч людей, согнанных с насиженных мест, оказалась практически бесполезной. Фантастическая инфляция даже кусок черствого хлеба делала непозволительной роскошью, а несколько заработанных пенсов мгновенно превращались в ничто из-за инфляционного курса, который Сеймур унаследовал от Генриха VIII.
Экономическое брожение дополнялось религиозной смутой, принимающей все более широкий размах. Церковные реформы, затеянные Генрихом в 30-е годы, — последним по времени их результатом стало появление нового Молитвенника, представляющего собою переложение на английский католического требника, — сами по себе имели характер довольно умеренный. Но протекали они в атмосфере острых теологических споров и нарастающей враждебности к традиционной вере, принимавших порою крайние формы. Эдуард Сеймур, тяготевший к радикализму в области церковных реформ, корректировал в соответствующем духе законы, принятые еще при Генрихе, что немедленно породило яростные споры о самой природе и смысле святого таинства, а также привлекло в Англию реформаторов из континентальной Европы, надеявшихся на дальнейшее «полевение» государственной политики в церковных делах. Зажигательные речи священнослужителей-радикалов воспламеняли толпы по всей стране; начиная свой путь у лондонских книгопродавцев, повсюду распространялись книги баллад, памфлеты и сочинения иных жанров.
«За страхами люди забывают Великий Пост», — сетовал епископ Гардинер, а добродушное зубоскальство памфлетов тем временем постепенно уступало место разрушительной ярости. На волне антиклерикализма, прокатившейся по всей Англии, уничтожению подвергалось все: разбивали статуи, расплавляли потиры и дароносицы, жгли деревянные распятия, на куски изрезали картины и вышитые ткани, рвали ризы, церковные книги и рукописи. Церковь стала ареной разгула настоящего вандализма, полем сражения, на котором, охваченные страстью разрушения прежних идолов, реформаторы набрасывались на хрупкие, нуждающиеся в чрезвычайно бережном обращении образцы средневекового искусства.
А вместе с пафосом разрушения именем истинной веры приходило вполне безымянное беззаконие. Суровые ограничения, введенные Генрихом и державшие население в узде, регентом были ослаблены в интересах более гуманного правления. Результатом стала полная анархия, от которой страдала вся страна, но северные, приграничные районы особенно. «Именем справедливости, — писал один королевский чиновник из Бервика, — осуществляются кражи без возмещения убытка, преступления без наказания, распутство без клейма позора. Страна пришла в такое расстройство и настолько вышла из-под контроля, что срочно нужны какие-то меры».
Летом 1549 года началось восстание, охватившее почти половину Англии. На западе новые Молитвенники встретили вооруженное сопротивление, раздавались требования вернуться к мессе и восстановить прежнюю церковную символику. Из повиновения вышли Девон и Корнуолл, а волнения в Уилтшире, Дорсете, Гемпшире и других местах грозили стать искрой, от которой мог загореться костер повсеместного восстания против короны. Бунт вспыхнул в Йоркшире, волнения прокатились по другим районам, но наиболее серьезные события произошли на востоке, где тысячи повстанцев сокрушили ограды вокруг некогда свободных земель и стали огромным лагерем в Маусхолд-Хите, в двух милях от Нориджа.