«Опасности грозят со всех сторон, — продолжала Елизавета, — парламент настроен враждебно, казна истощена, уставшее от войны население, уже потерявшее двадцать тысяч человек в сражениях за рубежами страны, ропщет».
Тут Елизавета к месту привела латинскую пословицу и посмотрела на собеседника «с большой тоской во взоре». Нет никого, кто бы лучше ее знал короля Филиппа. Первый, что ли, раз она говорит о нем с де Мессом? Разве не рассказывала она ему, что за минувшие годы он пятнадцать раз подсылал к ней наемных убийц? Правда, осведомители докладывают, что сейчас он превратился едва ли не в ходячий труп, силы в нем поддерживают только врачи и дочь, сделавшаяся при нем сиделкой.
«Пусть Генрих подождет еще немного. Всего лишь несколько месяцев, не больше, и их старого общего врага не станет».
Де Месс понимал, что такое послание не порадует его повелителя да и не остановит от замирения с Испанией. Генрих оставит Елизавету одну противостоять Испании, возникнет дипломатический конфликт. Уезжал де Месс с тяжелым сердцем, и лишь обычная куртуазность королевы смягчила горечь расставания. Елизавета заговорила с ним о всяких пустяках, потом сказала, как она рада завязавшейся дружбе с посланником, отметила его дипломатический такт.
Она дважды обняла его на прощание, обняла и спутников де Месса, вновь, как и при первой встрече, совершенно очаровав их.
Затем Елизавета повернулась к адмиралу Хауарду, тоже пришедшему проводить посланцев, и велела выделить французам надежное быстроходное судно. Последние ее слова прозвучали мрачной шуткой. Смотрите, со смехом проговорила она, как бы вас по дороге домой не захватили в плен испанцы.
Глава 34
Прочь беги ее, Старенье,
Не коснись державных вежд
— Вместе с нею рухнут стены
Власти, силы и надежд.
К 1600 году деньги в государственной казне иссякли, и Елизавета, тщательно подсчитав стоимость фамильных драгоценностей, хранившихся в королевской сокровищнице, вынуждена была, отставив в сторону всякие сантименты, заложить часть из них.
Большинство принадлежало отцу. Был тут, в частности, золотой адмиральский свисток, которым он однажды воспользовался, расхаживая в морской форме по палубе своего флагманского корабля «Большой Гарри». И еще — крупные золотые браслеты, слишком большие для тонких кистей его дочери, с надписью-девизом: «Dieu et mon droit» — «Бог и мое право». Далее — золотая печать и золотая цепь, которую Генрих вешал на грудь во время ежегодного приема в честь рыцарей Подвязки, и даже две пары очков в золотой оправе, которые он надевал при чтении книг и документов. Эти и иные драгоценности: распятия в золотом окладе, вещицы из венецианского золота, гигантский сапфир в форме сердца, пробитого стрелою (уж не принадлежал ли он Анне Болейн?) — были приняты в заклад купцами, что принесло в казну около десяти тысяч фунтов. Всевозможные же изделия из золота и серебра отправили в монетный двор на переплавку.
Война требовала слишком много денег, а казна была пуста. Счета приходят такие, писал Роберт Сесил, что у меня волосы дыбом встают. Дело было не просто в том, что дорого стоили и вооружение, и провиант, да и людям надо было платить, — в Англии в те годы была бешеная инфляция, съевшая чуть ли не весь золотой запас страны. Парламентские ссуды были щедры, но все-таки недостаточны, а когда Елизавета попыталась представить к оплате французские и голландские векселя, из этого мало что получилось. Стало быть, оставалось лишь распродавать государственные земли, влезать в новые долги и закладывать семейные драгоценности.
Если денег не хватало самой королеве, то что уж говорить о придворных, чье благополучие полностью от нее зависело? Они сражались не на жизнь, а на смерть за любую кроху с ее стола. Огромные состояния, делавшиеся в 70—80-х годах, были в прошлом; их обладатели сошли в могилу, немало задолжав короне. Хэттон так и не отдал огромную сумму, одолженную у Елизаветы; то же самое и Лестер, хотя сразу после его смерти Елизавета заставила вдову распродать обстановку великолепных домов графа и направить выручку в казну. Что же касается Уолсингэма, то лишь под конец жизни он обнаружил, что праведникам в этой жизни воздается не всегда; он скончался, оставив после себя такие долги, что хоронить его пришлось ночью, лишь бы кредиторы ничего не пронюхали.
90-е годы остались в истории как «десятилетие голода», когда четыре подряд неурожайных года поставили измученных налогами, потерявших покой людей на грань выживания. «Костлявая рука» 90-х годов вцепилась в горло и придворным, и обычная для них жадность, обычное стяжательство превратились в самое неразборчивое воровство. Война практически свела на нет торговлю, и в этих условиях единственным источником дохода сделались монополии; вот власти предержащие и начали нешуточную борьбу за контроль над продажей мыла, кожи, спиртных напитков и крахмала. То, что продажа монополий ведет из-за инфляции к катастрофическому понижению уровня жизни народа, к массовой коррупции при дворе, участников сделок не смущало, ибо если они уж кого и винили в развале экономики, то исключительно Елизавету. Они, а вслед за ними и другие.
Все беды — от жадности старухи королевы, перешептывались люди на каждом углу, особенно те, кому уж совсем жить было не на что. От жадности и еще от ее дурного характера, заставляющего людей месяцами и годами ждать своего часа да натравливать, находя в том великое удовольствие, партию на партию. То, что вызывало восхищение в юной правительнице, что ранее считалось политическим искусством, теперь рассматривалось просто как злобный каприз старухи. И в какой-то степени недоброжелателей можно было понять. Придворной молодежи Елизавета была чужда втройне: как государыня, как женщина и как реликт безвозвратно уходящего поколения. К рубежу веков все устали от женского правления; подстрекательские речи доносились с разных сторон. Явно ощущалась потребность в переменах на самом верху.
Что ж, действительно, как бы величественно ни выглядела Елизавета, появляясь на публике в день коронации или в день рождения королевы, в сопровождении юных фрейлин и большой свиты гвардейцев в роскошной форме, она стремительно старела, впадая порой в злобный старческий маразм.
И не только это. Обычно Елизавета, как и всегда ранее, тщательнейшим образом следила за своими внешностью и одеждой, но порою забывалась, появляясь среди придворных чуть ли не простоволосой. Она потеряла аппетит, даже к орехам в сахаре, которые некогда обожала, не притрагивалась, довольствуясь лишь супом да хлебом. Должно быть, помимо всего прочего, ей просто было трудно есть из-за распухших десен и больных почерневших зубов.
Но больше всего и слуг пугали, и советников заставляли покачивать головами в предчувствии близкого конца те внезапные вспышки ярости, что случались с ней в последнее время все чаще и чаще. «Она стремительно расхаживает по личным покоям, — записывал Джон Харингтон, один из недавних фаворитов королевы, — топчет в гневе любые бумаги с дурными новостями и, схватив свой проржавевший меч, тычет острием в гобелены». Теперь этот меч, продолжает Харингтон, всегда у нее под рукой, ибо ей постоянно чудятся заговоры и измены.
Для подобных опасений, впрочем, у Елизаветы были веские основания. Положим, наемные убийцы из Испании, счет которым она вела столь ревностно, после смерти Филиппа больше не появлялись. Но зато возникли другие — иные стремились за что-то отомстить, кого-то подталкивало революционное нетерпение, третьи были просто безумцами. Однажды некий отчаянный капитан в сопровождении нескольких друзей чуть не ворвался в покои, где Елизавета обедала в этот момент со своими фрейлинами; его остановили лишь в последний момент, уже на пороге. А в зале приемов еще один безумец, моряк по профессии, выхватил из-за пояса кинжал, и, если бы на помощь не подоспела стража, наверняка всадил его Елизавете в самое сердце.
Неудивительно в общем-то, что королева гневалась и хваталась за старый меч, — царствование ее кончалось так же, как и начиналось: угрозы нарастали и изнутри, и извне. Франция, как она и опасалась, заключила в 1598 году мирный договор с Испанией, оставив Англию в состоянии полной международной изоляции. Под руководством Эссекса страна готовилась к затяжной войне: отряды рекрутов в графствах передавались под начало военных руководителей из Лондона, вся страна административно разделялась на новые военные округа. Поговаривали об обязательном наборе мужчин в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет, ну и, естественно, о том, что в таких условиях было бы куда лучше, если бы страной правил решительный, энергичный молодой человек.
А ведь такой человек был буквально под рукой, искать не надо.
К концу 90-х годов Эссекс, этот «необъезженный жеребец», явно перерос все свои должности и нетерпеливо стремился к новому делу. Его не знающее удержу тщеславие достигло критической точки, и он буквально физически ощущал, как сковывает его силы расслабленный, погрязший в коррупции двор. Давний его соперник, всеми уважаемый Сесил-старший умер в 1598 году, а с Робертом и его союзниками Эссекс в открытое столкновение вступать не хотел.
Граф сохранил приметы старой аристократии: благородство, красноречие, чистоту помыслов, беспредельную отвагу. Честь, а в особенности честь личная, значила для него очень много, и, помимо просто высокомерия, держаться подальше от недостойных людей заставлял его прирожденный инстинкт.
«Весь мир призываю в свидетели того, — горделиво писал он, — что не за дешевой славою я гоняюсь — это всего лишь тлен, не более, чем дуновение ветра; мне нужно, чтобы Она оценила меня по достоинству, а иначе я готов забыть все и вся, и меня пусть все забудут».
Но одно дело — быть ценимым королевой Елизаветой, другое — быть руководимым ею. Капризная старая королева и блестящий молодой воин постоянно сталкивались друг с другом в борьбе характеров и самолюбий. Первая неизменно побеждала, но Эссекс рассматривал каждую неудачу всего лишь как временное отступление и закалял себя для очередной схватки. Но когда Елизавета прилюдно, во время заседания Совета, дала ему пощечину и пригрозила повесить, гордость его была уязвлена настолько, что, совершенно забыв, где он находится и кому угрожает, Эссекс схватился за меч, готовый